Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
— Lo mismo[167].— Консул залпом выпил текилу. — Джеффри Фермин.
Сеньора Грегорио подала ему еще текилы; с минуту они молча смотрели друг на друга.
— То-то оно есть, — повторила она наконец и снова вздохнула; в голосе ее прозвучала жалость к консулу. — То-то оно есть. И надо принимать это как должный. Тут не можно ничего поделать.
— Разумеется, нет.
— Если вы есть женат, вы теряет всякую голову через любовь, — сказала сеньора Грегорио, и консул, сознавая, что это продолжение разговора, прерванного давным-давно, кажется в тот вечер, когда Ивонна ушла от него в седьмой раз, почувствовал, что ему не хочется порывать эту связь, которая их роднит, потому что оба они несчастны, — ведь и от нее Грегорио ушел незадолго до своей смерти, сказал ей, что первая его жена вернулась, что она тут, в каких-нибудь пятидесяти шагах отсюда. — А когда обе голова занимает одно, ее не можно бывает терять.
— Si, — сказал консул.
— То-то оно есть. Когда у нас голову занимает много чего, никогда не можно ее терять. Это есть все — ваша надежда, ваша жизнь. Когда я была еще девочка, я и во сне не спилась, что кто-нибудь так жует, как теперь пришлось мне. Я всегда снилась в пристойных снах… Красиво себя одевать, красиво любить… «Все хорошее есть для меня» — вот как это было, и театры, и много чего… а теперь я не имею другой мысли, никакой мысли, кроме как только беда, беда, беда, беда. И беда приходит… То-то оно есть.
— Si, сеньора Грегорио.
— Конечно, я была пристойная девочка из хорошей семьи, — говорила она. — И этим вот… — Она окинула свой маленький темный бар презрительным взглядом, — …никогда не бывала занята моя голова. Но жизнь уже не та, и надо ее пропить.
— Не «пропить», сеньора Грегорио, вы хотели сказать — «прожить».
— Надо пропить жизнь. Ах, именно, — сказала она, наливая литр самогона оборванному безносому пеону, который вошел и молча стоял в углу, — пристойная жизнь посреди пристойных людей, а теперь что?
Сеньора Грегорио, шаркая ногами, ушла в комнату за стойкой, и консул остался один. Несколько минут он не притрагивался ко второму стаканчику с текилой. Он живо представлял себе, как выпьет все до капли, но не находил сил протянуть руку и взять стаканчик, как бывает, когда долго и томительно чего-то жаждешь, а потом наконец перед тобою полная чаша, но желание уже утратило всякий смысл. Пустота бара и какое-то тиканье, словно жужжание мухи в этой пустоте, начинали его угнетать; он взглянул на часы: всего семнадцать минут третьего. Так вот откуда это тиканье. И опять ему зримо представилось, как он пьет: и опять не было сил. Дверь распахнулась, кто-то быстро заглянул внутрь, скользнул по нему взглядом и исчез: кто это был, Хью, Жак? Но кто бы то ни был, он, казалось, сразу походил на обоих. Вошел еще посетитель, и теперь консул сразу понял, что опасаться нечего, а тот, воровато озираясь, нырнул прямо в комнату за стойкой. Следом прошмыгнула голодная бездомная собака, до того шелудивая, словно с нее недавно спустили шкуру; она взглянула на консула добрыми, блестящими глазами-бусинками. А потом вдруг упала на тощее, вислое брюхо, на котором болтались ободранные, сморщенные сосцы, и начала пресмыкаться, лебезить перед ним. Ах, снова соприкосновение с животным царством! Прежде были насекомые; а теперь вот его опять обступают они, эти зверюги, эти глупые людишки.
— Dispense usted, рог Dios[168],— шепнул он собаке, потом наклонился и произнес, испытывая потребность сказать что-нибудь хорошее, фразу, которую не то читал, не то слышал когда-то, не то в юности, не то в детстве: — Видит бог, как вы робки и прекрасны по сути своей, как благие надежды осеняют вас, подобно белым крылам…
Консул встал и вдруг продекламировал перед собакой:
— А ныне, малышка, ты пребудешь со мною в…
Но собака в испуге вскочила и, припадая на одну лапу, выскользнула в щель под дверью.
Консул залпом выпил текилу, потом подошел к стойке.
— Сеньора Грегорио, — позвал он, подождал, обшарил взглядом бар, в котором стало теперь как будто намного светлее. И эхо подхватило: «Орио».
…Ах, эти волки на картинах могут свести с ума! Он совсем позабыл о них. Шесть или семь картин, большие полотна, словно оживающие перед глазами, совершенно законченные, как бы в укор отступнику, не дописавшему фрески, украшали стены «Эль Воске». Они были все одинаковые, вплоть до мелочей. На каждой те же сани, преследуемые той же волчьей стаей. Волки настигали людей, сидевших в санях, вдоль всей стойки и с небольшими промежутками по всем остальным стенам, но при этом сани и волки не сближались ни на дюйм. Куда ты, рыжее чудище, непостижимая тварь? Почему-то вспомнилось описание охоты на волков у Ростовых в «Войне и мире» — а потом каким чудесным угощением потчевал их старый дядюшка, как прекрасно это ощущение молодости, веселья, любви. Но тут ему вспомнились рассказы, будто волки вообще никогда не охотятся стаей. Поистине, сколь многое в нашей жизни основано на подобных недоразумениях, сколько мнимых волков будто бы преследует нас по пятам, в то время как подлинные хищники таятся в овечьей шкуре?
— Сеньора Грегорио, — снова позвал он и увидел, что вдова возвращается, шаркая ногами, но теперь, пожалуй, уже поздно, нет времени выпить еще текилы.
Он поднял руку и тут же уронил ее… Боже правый, что это за наваждение? На миг ему показалось, будто перед ним его покойная мать. И он чувствовал, что к горлу подкатывают слезы, что ему хочется обнять сеньору Грегорио, заплакать как ребенок, спрятать лицо у нее на груди.
— Adios[169],— сказал он, увидел на стойке стаканчик текилы и поспешно выпил.
Сеньора Грегорио взяла его за руку.
— Жизнь уже не та, — сказала она, пристально глядя прямо ему в глаза. — И надо ее пропить. Надеюсь, в скорое время я опять буду увидеть вас с ваша esposa. Увидеть, что вы жуете вместе где-нибудь в пристойных краях. — Она улыбнулась. — Далеко прочь отсюда. В пристойных краях, где всякая ваша беда уже не будет у вас… — Консул вздрогнул. Что она такое говорит, эта сеньора Грегорио? — Adiös, — добавила она по-испански. — У меня нет крова, есть только моя тень. Но если вам станет надо тень над головой, моя тень всегда будет ваша.
— Благодарю вас.
— Благотворю вас.
— Не благотворю, сеньора Грегорио, а благодарю.
— Благотворю.
Кажется, путь свободен; но у самых дверей консул едва не столкнулся с доктором Вихилем. Доктор в своем безупречном, сияющем белизной теннисном костюме быстро прошел мимо в сопровождении мистера Куинси и директора местного кинематографа, сеньора Бустаменте. Консул попятился в ужасе перед Вихилем, перед Куинси, в ужасе, что они увидят, как он выходит из бара, но те, должно быть, не заметив его, скрылись за автобусом, который только что прибыл из Томалина, они шагали, работая на ходу локтями, словно ехали верхом, и без умолку разговаривали. Ему почудилось, что разговаривают они про него, только про него; что с ним делать, спрашивали они друг друга, сколько он опять выпил вчера на балу? Ну, конечно, они же идут в «Белья виста», будут там вынюхивать, собирать «сведения» о нем. Они мелькнули вдали раз-другой, скрылись из виду…
Es inevitable la muerte del Papa[170].
8
Вниз по склону…
— Брось сцепление, поддай газу. — Шофер ухмыльнулся через плечо. — Порядок, Майк, — сказал он с американо-ирландским акцентом, подшучивая над ними.
Автобус, шевроле выпуска 1918 года, заклохтал, словно растревоженный птичник, и рывком взял с места. Он был почти пустой, и консул, трезвенно-пьяный, в превосходном расположении духа, удобно развалился на сиденье; Ивонна хранила невозмутимость, но поневоле улыбалась: все-таки они тронулись наконец в путь. Стояло безветрие; лишь один короткий порыв всколыхнул парусиновые навесы по всей улице. Вскоре их уже швыряло на горбатой мостовой, как на море при сильном волнении. Остались позади высокие шестиугольные тумбы с афишами памятного для Ивонны фильма «Las Manos de Огіас». Дальше еще афиши того же фильма с изображением окровавленных рук убийцы.
Медленно проехали они «Banos de la Libertad», потом «Casa Brandes (La Primera en el Ramo de Electricidad)»[171], автобус непрошенно вторгался в тишину, оглашая и оглушая гудками крутые улочки. У рынка на остановке сели гурьбой индейские женщины с плетенками, в которых трепыхалась домашняя птица. Лица у женщин были строгие и темные, словно терракота. Они разместились в автобусе степенно, без сутолоки. Иные из них сунули окурок за ухо, а одна посасывала старую трубку. Морщинистые, выдубленные солнцем лица, добрые, как у древних идолов, но неулыбчивые.
— Глядите! О’кей! — сказал шофер, обращаясь к Хью и Ивонне, которые встали, чтобы пересесть на другие места, и извлек из-за пазухи угнездившихся там маленьких тайных вестников мира и любви, двух белых ручных голубков, удивительно красивых. — Это мои… э… летучие голубчики.