Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2005)
Самое страшное в положении беспомощного инвалида — вовсе не плохая еда, холод, грубость нянечек, бесправие и постоянная угроза дурдома, в который попадают те, кто высказывает недовольство, и даже не постоянные боли. Самое страшное — это сознание собственной никчемности, ощущение проигранной жизни, которое ничем не поправить. Отсюда — постоянно возникающий мотив самоубийства.
Воля к жизни в замкнутом мире интерната не ценится совершенно. Воля к смерти ценится куда больше. Вот подвижный Рубен (он, напомню, может ездить на коляске по коридору интерната) привозит неподвижному Мише свежую новость: новенькая бабушка в шкафу повесилась. Миша с интересом начинает вычисления. Высота стандартного интернатского шкафа меньше человеческого роста. “Получается, что она повесилась на коленях. Сильная старушка”, — резюмирует Миша. Рубен же про сантиметры не думал, но оценил то, что повесилась в шкафу. “В шкафу не сразу найдут, откачать не успеют”.
“Ты почему вены не режешь?” — этот вопрос Миша задает Рубену походя, в обычной словесной пикировке. “В дурдом боюсь попасть, — так же спокойно отвечает Рубен. — Еще английский хочу выучить”. — “И ты умный после этого?” Рубен покорно соглашается — нет, действительно дурак.
Миша, обреченный на медленное и мучительное умирание, мечтает о смерти быстрой и легкой и обсуждает с другом способы самоубийства. “Ты мог бы перерезать мне горло”, — говорит он Рубену. Рубен вовсе не ужасается, он просто пользуется инструментом друга — логикой, чтобы объяснить тому, почему это невозможно. У него едва работает рука, не хватит сил. Потребуется слишком много времени, придут нянечки, “нас спасут и отправят в дурдом”.
Миша предлагает другой выход — таблетки. Это больная тема разговоров в доме престарелых. Установлено опытным путем, что если пить только снотворные — откачают. А потом — дурдом. Некоторые удачно составляли комбинацию таблеток. Но где рецепт? А если все равно откачают, но только осложнение случится? “Цианистого калия у тебя нет, а в другие наборы я не верю”, — отвечает Рубен. “Ты предатель!”— бросает ему в лицо Миша.
Тема самоубийства — сквозная во всей книге. Миша, замечательный шахматист, неизменно выигрывающий все партии у Рубена, играет партию, о которой друг и не подозревает. В течение трех лет он собирает разные таблетки, колдуя над их комбинацией. В течение трех лет Миша приучает Рубена к мысли, что он должен раз в три месяца оставаться один и выпить водки: Рубен наливает ему пять пластиковых стаканчиков по пятьдесят граммов и не будит спящего Мишу. В течение трех лет нянечек тоже приучают к мысли, что выпившего водку Мишу не стоит тревожить. И когда Миша в очередной раз просит Рубена уйти, чтобы побыть одному, — тот спокойно оставляет друга с пятью маленькими стаканчиками, не подозревая, что Миша играет свою последнюю шахматную партию и выигрывает ее: комбинация таблеток сработала. Самоубийство удалось. “Мне хорошо, потому что я рад за Мишу. Он выиграл. Он выиграл у меня в шахматы”,— спокойно реагирует друг, осторожно затягивая время визита врачей: а вдруг все же откачают? Вот это было бы настоящим предательством.
“У нас несколько иное отношение к смерти, чем на воле”, — насмешливо объясняет Рубен явившемуся в дом престарелых следователю, интересующемуся, не мог ли кто-либо насильно заставить Мишу выпить таблетки... Такие таблетки — “слишком шикарный подарок”.
Следователь подходит с другого конца — а не мог ли друг дать Мише таблетки если не против воли, то по его просьбе?
Рубен отвечает честно: “Если бы у меня был яд, я отравил бы Мишу не задумываясь <...> Давать таблетки я бы не стал никому <...> слишком большой риск, что откачают”.
Я не являюсь сторонником эвтаназии, хотя в том, что наши чиновники от здравоохранения боятся этого закона, как черт ладана, вижу не гуманизм, а лицемерие. Против эвтаназии есть очень важный аргумент, лежащий в религиозно-христианских основах жизни. Человек, которому дана жизнь от Бога, не вправе распоряжаться ею, как бы она ни была мучительна. Ему неведом смысл испытаний. Он не имеет права отказываться и от телесных страданий, которые сопровождают мучительную болезнь. Но не все религии осуждают самоубийство. Наконец, нужно уважать права и безрелигиозного сознания. Самоубийство в принципе не следует оправдывать. Но каким лицемерным должно быть общество, чтобы желание прикованного к постели, обреченного на мучительные боли человека умереть более легким способом объявлять сумасшествием. И обрекать его на ту же смерть — только более долгую и мучительную. Наказание в интернате за попытку самоубийства “одно, но очень суровое. Если человек захотел уйти добровольно, его отвозят в дурдом”. То есть приговаривают к долгой и тяжелой пытке. Для стариков смерть — это еще и третий этаж интерната, куда переводят ослабевших и оставляют лежащими на кроватях практически без присмотра. Третьего этажа тоже боятся не меньше, чем дурдома. Многие пытаются покончить с собой. Их спасают. И оставляют умирать в собственных нечистотах, зато естественной смертью.
Рассуждая о предыдущей книге, многие восхищались оптимизмом Рубена Гонсалеса Гальего, его неукротимой жаждой жизни. В новой книге есть и другая сторона диалога со смертью. “Я бы не задумываясь дал ему яду” — это говорит автор о близком друге. В русской литературе еще не было произведения, где право человека на смерть отстаивалось бы с такой степенью убежденности, и отстаивалось в книге, главный мотив которой — воля к жизни.
Заключительный акт книги снова переводит действие в условную плоскость и кажется мне наиболее искусственным. Никакой театр абсурда не может соперничать с абсурдом реальности, описанным Гонсалесом Гальего. Диалог с покойным Мишей о жизни и смерти, Боге и Дьяволе, умении различать добро и зло, черное и белое выглядит более схоластическим, чем споры двух друзей, в сущности, о том же — но в связи с конкретными поводами, подсовываемыми жизнью. Одна мысль, однако, кажется мне существенной: утверждение Миши, что он сыграл шахматную партию с дьяволом, и сыграл вничью. Выиграть же у дьявола невозможно. Если самоубийство — дело рук дьявола, то Миша, конечно, не выиграл. Но и не проиграл.
Какая из книг Рубена Давида Гонсалеса Гальего лучше? Этот вопрос я увидела в одной газете и думаю, он еще не раз будет возникать, хотя бы в скрытой форме. Мне бы не хотелось выбирать. При всем сходстве положенного в основу жизненного материала — это книги очень разные. “Я сижу на берегу...” — книга менее цельная, с не совсем удачной комбинацией прозы и драматургии, носящей отпечаток стремления автора выйти за пределы жанра, принесшего успех. Но это — шаг вперед, а не топтание на месте. Именно способность двигаться дальше и подтверждает репутацию Гонсалеса Гальего — писателя.
1 Гонсалес Гальего Рубен Давид. Я сижу на берегу... СПб.—М., “Лимбус- Пресс”, 2005.
"Как разно устроены люди"
Лидия Чуковская — Давид Самойлов. Переписка. 1971 — 1990 гг.
Подготовка текста, публикация и примечания Г. И. Медведевой-Самойловой,
Е. Ц. Чуковской и Ж. О. Хавкиной. М., “Новое литературное обозрение”, 2004, 304 стр., с ил.
В интеллигентском пантеоне 70 — 80-х был ряд тех, “кто устоял в сей жизни трудной”. На письменном столе в интеллигентской квартире тех лет можно было увидеть машинописные странички “Открытых писем” Лидии Чуковской рядом с небольшого формата стихотворными сборниками Давида Самойлова.
Люди разных поколений (Чуковская старше Самойлова на четверть века), разного опыта и, как выясняется, разного стиля, творческого и жизненного, они писали друг другу в течение двадцати лет. Десятилетия эти были по атмосфере разнообразные: “оттепель” уже сошла на нет, но из зоны густой брежневской духоты собеседники успевают переместиться в продуваемую свежими ветрами эпоху перестройки.
Динамику исторической погоды Лидия Корнеевна отмечает в первом своем письме, отправленном в июле 1971-го: “Вы для меня человек из другой страны, из другого времени: когда мы виделись с Вами в последний раз, Анна Андреевна и Корней Иванович были живы”. Отец ее умер в 1969-м, Ахматовой не стало в 1966-м.
Последние письма сочинялись тоже вблизи исторического рубежа, и он тоже был обозначен потерей: “Постоянно ощущается потеря Андрея Дмитриевича. Многие, даже молодые, говорят, что с его уходом переломилось время. Все вдруг стало мрачнее и безнадежнее” (из письма Давида Самойлова, 17 января 1990 года). Острота утраты ощущалась собеседниками одинаково сильно, и Чуковская ответила сразу же: “Не знаю, как благодарить Вас за Ваше последнее письмо. Очень странное оно во мне вызвало чувство. Братское, что ли?.. Все это написано Вами как будто мною от самой себя — себе” (1 февраля 1990 года).