Андрей Волос - Победитель
Не раз и не два они по-соседски об этом толковали. Кузнецов вообще мужик очень славный — честный, открытый, прямой, врач хороший… И вот такая по жизни нескладуха.
А между тем отец Сереги Астафьева — генерал-лейтенант Астафьев — служит в Генштабе, в Главном оперативном управлении — ГОУ. Направленец[3] — отвечает за оперативную обстановку в Афганистане. Ну, может быть, не один отвечает. Но по кое-каким Серегиным обмолвкам можно сделать вывод, что он там не самый последний из ответчиков. Ну и все. Плетнев Сереге удочку закинул насчет Кузнецова, Серега с батей переговорил. И вот надо же — сработало!
— Поздравляю! — сказал Плетнев, чувствуя искреннюю радость. Ну и, конечно, затаенную гордость: как ни крути, а это он Кузнецову такую везуху устроил. — Здорово!
Людям вообще приятно помогать. А приятным людям, таким как Кузнецов, вдвойне приятно. Даже втройне.
Они долго сидели. Уже и стемнело давно… Николай Петрович все подначивал Плетнева рюмочку выпить. Сколько раз тот ни объяснял, что позволяет себе разве что полстакана сухого вина за новогодним столом, а ему по-прежнему неймется. Зато съели все с большим удовольствием. Совершенно, можно сказать, разорили стол. Кузнецов, естественно, и бутылку ополовинил.
— В общем, — все толкует об одном и том же. — И тебе спасибо, и другу твоему вот какое спасибо передай! — и вилкой с куском селедки снова по горлу пилит: вот, мол, какое спасибо. Плетнев сидит, слушает. — На будущий год Вовке поступать. Хочет в Москву, на медицинский… Если мне в Муром придется вернуться, то ему, значит, в общежитие…
Машет рукой — дескать, полная ерунда получается. Плетнев кивает. И впрямь ерунда.
— Конечно, курица не птица, Гавнистан не заграница. Но на квартиру я оттуда точно привезу… Мне до пенсии осталось — с гулькин нос. Ну, ты знаешь… Всю службу — по коммуналкам. И неизвестно, когда своей дождусь. А так через год-два кооператив возьму…
Наливает на донышко.
— Давай. За тебя.
Плетнев ответно поднял чашку с остывшим чаем.
— Вот ты мне скажи, почему у нас так неразумно устроено? — начинает вдруг горячиться Николай Петрович. — Пока за бугор не попадешь, ни черта не заработаешь!..
И вдруг осекается, замолкает на полуслове. Потому что они, конечно, друзья. И он, конечно, даже крупицы догадки не имеет, где и кем Плетнев служит на самом деле. Он знает, что Плетнев в каком-то там автобате. При военкомате. Типа специализированной мехколонны. Или вроде того. В общем, без поллитры не разберешься… Но все равно. Друзья друзьями, а вот не понравится Плетневу, что советский офицер родную Советскую власть прилюдно хает, и стукнет он куда следует. И после этого негромкого стука — уж птица курица или не птица, а не видать Кузнецову Гавнистана как своих ушей. Еще и со службы, глядишь, вылетит…
Плетнев усмехнулся.
— Ты не смейся, — растроганно говорит Николай Петрович. — Ну, давай. Спасибо тебе. Вот какое спасибо!
И, перед тем как выпить, осторожно, чтобы не расплескать, пилит себя рюмкой по горлу.
Творческие будни
Другие — дым, я — тень от дыма,
Я всем завидую, кто — дым…
К. БальмонтОкно было давно не мытым, да и комната в целом, несмотря на весь тот мелкий хлам, что неминуемо загромождает жизнь холостого человека, выглядела довольно запустело. Три разносортных стула, тахта, платяной шкаф. На книжные полки он записался полгода назад и надеялся получить к Новому году, а покамест их заменял угрожающе кренящийся штабель пыльных картонных коробок. За подслеповатыми стеклышками разлапистой горки виднелась не посуда, а все те же книги. Что касается посуды, то она, накрытая полотенцем, кособоко громоздилась на обеденном столе и неодобрительно побрякивала, когда Бронников начинал расхаживать по комнате. Пыльный подоконник украшала старая радиола «Рига-6» и стопа из пары десятков самых нужных книг — говоря иными словами, настольных. Четырехтомный «Гранат», «Справочник металлурга», второй том «Войны и мира», «Мертвые души», последний сборник Казакова, еще кое-что по мелочи и совершенно бесценная брошюра «Правосудие и законность», трактовавшая вопросы жизни и смерти со столь леденящим простодушием, что при одном взгляде на нее хотелось перекреститься. Изданная в двадцать третьем году невесть кем и где, потертая, грязная, она попала к Бронникову из «букиниста», где, по идее, выкупив у владельца, ее должны были затем пустить теми путями, какими ходят изъятые из оборота и запрещенные книги, но почему-то прошляпили. Воистину: будь в этой стране кроме всего прочего еще и порядок, жить в ней стало бы совсем невозможно!..
В сем утлом углу Бронников оказался в результате развода. Точнее, не развода, а просто скоропалительного ухода из семьи. На развод они с Кирой тоже, конечно, подали. Но, во-первых, не сразу, а во-вторых, в суде оказались дурацкие порядки — какие-то испытательные сроки и прочая дурь, как будто не ясно, что, если взрослые люди с ребенком решили разводиться, значит, вместе им невмоготу, — и поэтому дело затянулось. А то бы уж давно отштемпелевались…
Так или иначе, двухкомнатную квартиру в писательском доме у метро «Аэропорт» — кооперативную, только что полученную, о которой столько мечталось, которая брезжила впереди символом настоящего семейного счастья, а на деле почему-то ознаменовала минуты последнего его угасания, — он оставил жене и сыну. Лешка был на даче с бабушкой, ну а тут как раз все и навернулось: слово за слово, бряком по столу, полыхнул да и вылетел, как птица счастья завтрашнего дня, с пишмашинкой в одной руке и саквояжем в другой. Все равно понятно, что вместе уже никак. Она определенно стала слишком много себе позволять. А он себя виноватым не чувствовал. Потому что тот дурацкий случай с Аленой Збарской если о чем и говорил, то вовсе не об его кобелиной натуре. Собственно, почти ничего и не было. Не случись такого дикого стечения обстоятельств, что Машуля, Киркина подруга, за каким-то чертом оказалась утром на лестничной клетке (престарелая тетка у нее там жила, только прежде она ее в жизни не навещала, а тут вот на тебе — заявилась!) и увидела, как они с Аленой выходят из квартиры Юрца, да вдобавок Бронников тянется к Алене, чтобы на прощание нежно поцеловать, — так и вовсе не о чем говорить!..
Но разве такое растолкуешь?
Кира не скандалила, это он все напирал на нее, доказывая. Она безразлично помалкивала, невнятно угукала, кивала. Должно быть, прикидывала про себя что-то. Он с новым пылом принялся было разубеждать, но, наткнувшись на совершенно отстраненный взгляд, плюнул и замолк… Ну и что, ну и ладно, и все было бы отлично, и если бы много позже — уже, кажется, через полгода — она не начала его поучать (да еще как холодно поучать! то есть она, значит, надменная небожительница, а он перед ней, стало быть, какой-то просто тупой мураш!), разъясняя ему — писателю, творцу! (да! творцу! — как ни громко это звучит!), — что и как он должен делать, то…
В общем, полыхнул, а полыхнув, месяца три был вынужден мыкаться без крыши над головой. Даже хотелось подчас позвонить и сказать: что, довольна? я эту квартиру получал, ты теперь в ней живешь, а я мотаюсь по чужим углам! была, мол, у собаки хата!.. Но остывал, разумеется. Да и потом: если честно, Кира его вовсе не гнала. Уж чего не было, того не было. И жила она там не одна, а с сыном. С его сыном.
Между тем, ничто так пагубно не сказывается на творчестве прозаика, как отсутствие элементарных условий для работы. А срок исполнения авторского договора между ним, Бронниковым, и издательством «Современник» на создание романа «Хлеб и сталь» маячил не за горами. Роман должен был осветить проблемы жизни и деятельности одного из самых передовых отрядов рабочего класса — советских металлургов. Бронников гордился этим серьезным, большим договором, который, как он вовсе не безосновательно полагал, определит его жизнь на многие годы — если не навсегда. И Юрец склонялся к тому же, и Никита Пловцов… да и вообще многие… а некоторые даже завидовали, что там греха таить.
Конечно, волшебный договор не сам собой как снег на голову свалился. Если бы!.. Первым шагом явилась повесть «Огни мартена», лет семь назад вышедшая в журнале и неожиданно широко обратившая на себя внимание. Она по сию пору звучала какими-то отголосками, трепетала крыльями… Критики находили в ней «глубокое проникновение» и «верное отражение». Бронников поначалу искренне недоумевал, изумляясь тому, насколько все это было далеко от того, что он силился выразить. На его взгляд (надо сказать, голоса разнеженных зоилов звучали настолько дружно, что он на первых порах даже в верности своего взгляда сконфуженно засомневался), ее истинным сюжетом, фабулой, коллизией и чем угодно еще являлось одно-единственное детское воспоминание — отец взял его с собой в цех, и, когда пришло время, Бронников увидел светящуюся, живую, яростную, напоенную невыносимым жаром струю расплавленного металла, льющегося в широкий желоб!.. Ему было уж лет двенадцать… да, точно: это случилось незадолго до отмены в Джезказгане хлебных карточек… и все же он расплакался в тот момент; отец, не понимая его слез, поспешно увел сына прочь, утешал, трунил — мол, как не стыдно так бояться, а Бронников даже не стал пытаться объяснять, что вовсе не страх, а сумасшедший восторг бросил его в рыдания. Короче говоря, вещь была поэтическая, успех ее объяснялся именно этим, а вовсе не «глубокими отражениями» и «верными проникновениями», и еще счастье, что ни редакторы, ни критики этого не прочухали, а не то дело повернулось бы совсем другим боком, и не приняли бы его в Союз по журнальной публикации — беспрецедентный случай, между прочим! — и квартиру бы ту кооперативную он не смог бы так скоро купить (хорошо, отец дал на первый взнос, а не то лезь в долги по приятелям).