Анна Матвеева - Сладкая отрава унижений
Пиратова уже торчала возле входа — она всегда была по-немецки пунктуальна, отчего в мирное больничное время и заслужила прозвище “фашистки”.
— Не придет, — сказала Пиратова, — я звонила. Она все еще в себя прийти не может от счастья.
Мы прошли в свой класс и переодели туфли.
До чего убогими были наши одноклассники по сравнению с Борисом! Какие-то маленькие, прыщавые, косноязычные! Даже курить еще толком не научились. Девахи тоже были так себе — хоть и принарядились к празднику: особенно выделялась Валя Бормотухина в мини-юбке, бесстыдно обнажившей толстые, кривые, волосатые и короткие ноги. Зрелище Вали Бормотухиной в мини-юбке немедленно отрезвляло.
Из зала неслось уже “умц-умц-умц”, которое мы пренебрежительно называли “попсой”. Мы зашли в актовый зал, свободный от кресел, но с гипсовым Лениным на сцене, недоуменно разглядывающим танцующую толпу. Разноцветные круги летали по стенам и потолку.
— Давай лучше... — Пиратова выкрикнула название Группы в перерыве между песнями.
Рядом все зафукали.
— Да ну еще это говно слушать, — сказал симпатичный мальчик не из нашей школы, — под него только умирать хорошо.
Пиратова поставила руки в боки, так что немедленно стала похожу на азбучную букву Ф.
— Ты вообще-то не из нашей школы, — отметила она, — вот и вали в свое ПТУ.
— Я не в ПТУ учусь, — оскорбился мальчик, — я в техникуме.
— А какая разница? — накинулась на него Пиратова. — Что ты, валенок драный, смыслишь в музыке Суршильского?
Мальчик скривился и утанцевал куда-то на другой край зала.
А мы с Пиратовой вышли на потемневшую от вечера улицу и грустно закурили.
Возвращаться в зал, не разбирающийся в настоящей музыке, не хотелось, и после курения мы уныло поплелись по домам.
***
Гастроли в Ура-Тюбе затянулись, так что Уныньева даже начала нервничать из-за темных окон в подъезде — это были единственные темные два окна на весь дом... Новый год мы встречали с родителями, каждая, естественно, со своими, а потом настали бесконечные каникулы.
Пиратову мать сослала к бабушке на Вологодчину, я целую неделю отпахала нянькой при мелкой двоюродной сеструхе, а Зина преданно ходила к Институту Связи, пока наконец не увидела свет в окне и девушку с желтой косой на коленях черноголового человека...
Уныньева вбежала ко мне в десятом часу, зареванная и заснеженная, и еще между всхлипами вытирала глаза лохматой варежкой в смерзшихся ледышках, в общем, зрелище было на любителя.
Стыдно признаться, Принцесса, но у меня внутри что-то удовлетворенно екнуло, как бывает после первого блюда в ресторане. Не то чтобы злорадство, но близкое, сходное, узнаваемое чувство.
Моя сестра прошла мимо нас на кухню, снисходительно кивнув Уныньевой. Та уже совсем громко рыдала, и мне пришлось затолкнуть ее в свою комнату, куда помещались только кровать, шкафик с откидным столом и креселко. В креселко Уныньева рухнула и начала наконец оправдывать свою фамилию:
— Я все испортила! Я такая дурища!
— Ну, это, положим, все знают, — я честно пыталась перевести разговор в более спокойное русло, но тут в комнату вломилась моя мама с валерьяновыми каплями в руках и соболезнующими морщинами на лбу.
Уныньева рыдала самозабвенно, как (теоретически) можно рыдать только на собственных похоронах. Деликатно выставив маму за дверь, я сильно тряхнула подругу за плечи и потребовала рассказать мне всю правду.
Вот интересно! В те времена нам действительно было очень интересно слушать друг про друга всякую разную правду, а потом еще тройственно переосмыслять нюансы. Потом это умение постепенно начало сходило на нет, после чего и вовсе исчезло — растворилось в холодном и грязном воздухе нашего города.
Рассказ Уныньевой убедил меня в одном: она действительно дурища. Зачем было подниматься к Борису и саднить кулак о дверь? Стоило ли врываться в дом с решительным индейским кличем и пугать полуголую Булку, а потом веселить ее же до краснощекости? Надо ли было смущать и сердить Бориса, который, кстати, в Ура-Тюбе ездил не один, а все с той же самой хлебобулочной продукцией?
Естественно, что Борис сказал ей на прощание:
— Ну вот, милая, накидала ты себе черных шаров.
Уныньева страстно просила меня истолковать это высказывание и еще одно, когда он задумчиво крикнул ей в спину:
— Ты думаешь, что я за деревьями не вижу леса?
— Ой, Зина, идите в жопу со своими тонкостями и экивоками, он просто выпендривается, твой героический Суршильский! Ему льстит, что ты так стелешься, вот и все!
Уныньева сказала:
— Все, больше ни ноги моей там не будет, вот клянусь тебе, Верка, этой самой ногой!
И она подняла длинную левую ногу вверх.
Очень странно, что нога не отсохла, потому что уже через день Уныньева вместе со мной и Пиратовой торчала в предбаннике репы. Булка очень удачно отсутствовала, а Суршильский смятенно смотрел на Зину.
Они ушли вместе, а наутро в школе мы узнали, как это бывает на самом деле...
Правда, некоторые подробности Уныньева утаила, но радостные глаза проговаривались о них самостоятельно.
Мы с Пиратовой грустно сидели на химии, сложив знамена и сцепив руки в крепкие замки.
Химичка сказала:
— А теперь Зиночка объяснит нам эту задачу!
Принцесса, я ведь забыла тебе сказать: Зина Уныньева была почти что отличница и номинант на золотую медаль. Блистательные контрольные, чудесные сочинения, фантастические рефераты зажигали восторженный огонь в глазах всего учительского корпуса. Зина была гордостью, образцом, моделью, словом, Идеальной Ученицей и Гордостью Школы.
И вот теперь Зина вышла к доске и начала глупо улыбаться химичке.
Та тоже улыбнулась в ответ и дала любимице новенький мелок.
Зина приняла мелок, но на этом все и закончилось.
Химичка тихо погасила улыбку и спросила:
— Что с тобой, Зина?
Уныньева хрюкнула и вместе со всем классом засмеялась. К счастью, прозвенел звонок.
Надо сказать, что учебная удаль Уныньевой резко пошатнулась после дня дефлорации и медаль ей так и не дали — медаль получила Пиратова.
На выпускном мы курили втроем на крыльце в опасной близости от учителей и родителей. Зина сказала:
— Борис уехал на гастроли.
Они виделись редко. После Того Раза — всего четыре. Зина страдала, но ходила на репетицию, будто в школу. Она совсем не переживала оттого, что медаль досталась не ей, напротив, всячески радовалась за Пиратову, как будто бы обойденную хитрой судьбиной.
Одноклассники сегодня, на выпускном, казались особенно глупыми, и было радостно, что мы теперь не будем встречаться. Их поглотит Город, пожирающий детей своих не хуже Сатурна: я знала, что знакомые и надоевшие до зуда лица соучеников растворятся в памяти, как сахар в горячей воде...
Никто, разумеется, не имел в виду, что мы трое тоже взаимно забудемся — нет уж! Уж нет! Разорвать нашу дружбу не смогла даже любовь, в двух случаях — абсолютно безответная.
Тебе, Принцесса, не кажется странным поведение Суршильского? Эти его легкомысленные взбрыкивания и обнадеживания, вечные сомнения и мучительное недовольство самим собою, а заодно и всем вокруг... Теперь, через четырнадцать лет, мне смешно представить себя рядом с таким человеком. А тогда все было естественно, дано, не осуждалось и не обсуждалось...
Перед вступительными мы трое часто ездили на пляж. Да, можешь себе представить, в нашем Городе есть еще и пляж. Сейчас я там, конечно же, не бываю, а тогда — мы лежали, вытянувшись на полотенцах на берегу заводского водохранилища, и читали учебники. Я — русский, Пиратова — химию, а Уныньева — математику, ей взбрело поступать на мехмат, который все называли “махмуд”.
— Я часто вспоминаю нашу больницу, — вздохнула Пиратова, размазывая по ноге комара.
— И я.
— А уж я-то как часто вспоминаю, — интересно, что у Зины появились интонации Суршильского, его словечки, и даже профили их казались мне теперь одинаковыми.
Мы с Пиратовой поступили в инстики легко — она даже сдала все на пятерки, а мне хватило баллов для филфака. Уныньева (Гордость Школы!) позорно завалила экзамены и устроилась работать в горбольницу номер 2. Младшей медицинской сестрой.
Я приходила к ней на работу и смотрела, как Уныньева складывает одеяла с крупными нашитыми буквами “2 горбольница”. Или запросто: “2 гор-ца”.
“Два горца!” — пела Уныньева и исполняла сложный восточный танец с одеялом, покуда больные застенчиво ждали в коридоре.
Потом я уехала к бабушке в Свердловск и только через месяц, от Пиратовой, узнала новости.
Новостей было две, и обе плохие. Хуже не бывает. Первая — Суршильский скоропостижно женился на Булке, в миру — Ксении Ветряевой, и Ксения Ветряева-Суршильская имеет честь быть на шестом месяце беременности.
Вторая новость плавно проистекала из первой: Зина Уныньева пыталась повеситься в ванной, но ее вовремя обнаружила мама. Уныньеву увезли в областной психдиспансер на обследование, как суицидницу, но потом все-таки выпустили.