Анатолий Ильин - Соленый берег
— Никто нас не просил…
— Ишь ты! Просить тебя надо. С каких это пор ты стал таким гордым?
— С каких это пор ты стал таким важным?
— С тех самых. — Колька отвернулся.
Мне стало тревожно. Неужели Колька о чем-то догадывается? Ну откуда ему знать? Просто опять, наверно, со своей Олей отношения выясняет. В такие моменты он не в духе, и от него можно всего ожидать.
— Ладно, — сказал я, — кури. Не задохнись только.
На этот раз я Степаныча нашел сразу. Он стоял со Жмакиным, который, задрав голову, разглядывал лобовую надстройку. Судя по его довольной ухмылке и по тому, как он разговаривал с боцманом, мягко шевеля тяжелыми подушками щек, работа Власова и Носонова ему нравилась. Увидев меня, Жмакин спросил:
— Ты чего, Славка?
— Я к боцману. Белил немного нужно. Название «Манычу» подновить.
— А что, Степаныч, как молодежь наша справляется? — спросил Жмакин.
Боцман беспокойно завозился и, не сводя с меня глаз, как будто на лбу что-то страшное увидел:
— Да ничего работают. Справляются.
— Ну хорошо, ты их совсем к палубе припиши. Вчера номерную оформили. Пусть теперь при тебе будут.
— Спасибо, Егор Иванович!
— Ладно. Не за что.
Я разулыбался как дурак, забыл даже, что Степаныч рядом.
— Поздравляю, — сказал сипло Степаныч, когда Жмакин отошел, — с тебя причитается.
— Да? Это с тебя причитается.
— Чего?
— Белил давай.
— Ну-ну… Дам. Ты, это, — боцман оглянулся, — ты забудь вчерашнее. Мозгами раскинь, работать вместе… Вишь, вон в карьеру пошел. Тебе сейчас не с руки шуметь. Да и лучше, когда со мной по-дружески жить. Ты меня не трогай, а я уж тебя не обсчитаю.
Я из-за этого Степаныча злостью будто пеплом обсыпаюсь. До чего ворюга занудный. Будто на базаре со мной красноперку торгует.
— Белил давай. Некогда мне тут с тобой разговорами заниматься.
— Ох, Славка, не ершись. Колючки-то посбивать можно. Повидал я таких…
Через полчаса мы с Колькой были в душе. И под горячими нитками воды, с треском бившими по телу, порадовались за подзор, за «Маныч», за наконец-то законный второй класс, за то, что мы теперь настоящие матросы.
Вечером, когда с летней площадки Дома офицеров флота ударил духовой оркестр и разом ожил и зашевелился народ в парке, мы с Колькой сошли на берег.
Моряк вразвалочкуСошел на берег,Как будто он открылПятьсот Америк…
Примерно так мы и выглядели, хотя до наших Америк нам еще было далеко. Колька начал высматривать свою Олю, а я торчал рядом. Прошло уже больше получаса, а Оли все не было. Мне показалось, Колька выше ростом стал — шею все тянул, выглядывая свою любовь. Отведали мороженого, — выпили по стакану газировки — развлекались как могли. Она подошла стремительно, и не с той стороны, откуда ждали; и с ней подружка.
— Привет!
— Привет!
— Давно стоите?
— Да, — сказал Колька, — как на вахте.
— Ну молодец. — Оля от удовольствия покраснела и искоса взглянула на подружку. Мол, знай наших.
— Ты друга-то моего познакомь с девушкой.
— Клава.
— Слава.
Знакомство у нас получилось лягушачьим, точно проквакали друг другу. Но Клава, видимо, не обратила на это внимания, рылась в сумочке, зыркала по сторонам. Наверняка не заметила, что ее с кем-то познакомили. Ей было не до меня.
У входа на танцплощадку — изломанная нетерпеливая очередь. Теснота такая, что, кажется, народ не танцует, а переминается с ноги на ногу, не зная, куда себя деть. Наши девушки раскраснелись и как зачарованные уставились на эту картину. Клава наконец нашла в сумочке то, что искала — расческу, и стала нервно прихорашиваться. Волосы у нее длинные, ленивой, плавной волной падают на плечи.
Скучно стоять в очереди. Рядом крутилось колесо обозрения.
— Может, покатаемся, — предложил я Клаве.
— Ну, ты как ребенок.
— Почему?
Не отвечая, она припала к решетке, ограждающей танцплощадку, и крикнула:
— Саня!
Из толпы танцующих выдернулся какой-то тип в курточке и помахал ей рукой. Я узнал его. Это был Саня из семнадцатой.
— Привет, Клавчик! Кого это ты подцепила?
Клава засмеялась, будто, ее пощекотали, развела руками: мол, откуда мне знать, Саня.
Он шел к нам, будто шел по колено в воде, тяжело, лениво.
— А, так это наш мальчик! — сказал он, улыбаясь. — На танцы потянуло, на девочек. Каков моряк, — добавил он с издевкой и подмигнул Клаве. Та хихикнула, не сводя с Сани счастливых глаз.
— Ты знаешь, Клавка, твой моряк плавает по каютам турбоэлектрохода «Маныч» — это где бичи наши отираются.
Клава захохотала, вольно открыв большой рот, не отрывая глаз от Сани, будто меня не было. Саня с ней шутил — она ему смеялась.
— Последний раз, если не ошибаюсь, этот парень мерил носом глубину в моей каюте. За окурками нырял, вроде того… А может, наш мальчик за заграничными шмутками плавал?
У Клавы от смеха начало что-то взрываться в груди. Проходящие парочки смотрели на нее с испугом.
— Что тебе нужно? — сказал я Сане. — Скажи, что тебе нужно?
— Мне что-то нужно? — удивился Саня. — Клавка, что мне от него нужно?
Клавка, уткнувшись лицом в сумочку, тряслась.
Саня вдруг сделал скучающее лицо, положил Клаве на плечо руку и сказал:
— А вообще-то, мне от тебя кое-что нужно.
— Ну?
— Мальчик, тебя действительно еще учить да учить… Разве серьезные дела при народе проворачивают? Удалиться необходимо.
Я оглянулся. Колька с Олей сидели в стороне на скамеечке и, не поднимая головы, о чем-то шушукались.
— Кореша своего не буди. Без него управимся.
Я вдруг заметил у него на правой руке перстень с крупным красным камнем, в котором вспыхивали и тотчас гасли мгновенные огоньки, от которых вдруг стало больно глазам, и я их на мгновение прикрыл. Весь жар и бешенство, что собралось в голове за эти несколько минут, как появился Саня, провалились вниз, растаяли, язык стал сух и горяч. Мне стало страшно. Я почувствовал, как непроизвольно меняется выражение моего лица. Что-то жалкое и беспомощное выдавило на нем лихорадочно застучавшее сердце, в памяти осколком мелькнуло событие детства, когда я звал на помощь Юрку. Я понял, что и сейчас мысленно шепчу его имя. И больно и стыдно. Я знаю, он уже не прибежит, как тогда, и страх мой хватается за самое последнее, что осталось, — за память.
— Клавка, чем это ты морячка нашего приворожила? Никак боится расстаться с тобой?
— Пойдем, — сказал я и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке.
— Вот это разговор. — Саня медленно закурил и, роняя искры с сигареты, двинулся к выходу из парка. Миновав ворота, он нырнул в скверик, вычернивший подступы к ярко освещенной границе танцплощадки, и остановился под тяжелым развесистым вязом, макушка которого незаметно сливалась с черным, клокочущим на ветру небом из черных туч и черных листьев. Неподалеку, на тускло отсвечивающей скамеечке, звеня стаканами и матерясь, двое кончали бутылку.
— Что ж ты, парень, боцмана своего обижаешь?
— Ты у него за адвоката?
— Считай, что так.
— Твоего Степаныча в шею нужно гнать с «Маныча».
— Да что вы говорите?
— А еще лучше, если бы он сам ушел. Таким, как он, только в тюряге жить.
— Так-так, и с кем ты поделился своими драгоценными мыслями?
— Ни с кем я не делился. А вот если он завтра не уйдет, то пожалеет.
Блеснул перстень. Мне показалось — искорка с сигареты слетела. И тут же моя голова будто оторвалась от тела и я оказался на земле. Не поднимаясь; в таких делах это дохлый номер, я лягнул его, целя в лодыжку. Было темно, и я не попал, так, задел слегка. Но мой выпад заставил Саню, который уже было занес ногу надо мной, отпрыгнуть. Я вскочил и кинулся на него. Саня отступил, и я на какое-то мгновение упустил его из виду, а когда заметил его лицо — не лицо, а вроде носовым платком махнули, — в это время будто кипятку мне на живот плеснули. Я снова брыкнулся на землю и уже ничего не соображал от боли. Через минуту-две, когда в глазах пропали разноцветные огоньки, я снова увидел Саню. Он стоял спокойно — хотя бы дыханье сбилось — и прикуривал новую сигарету.
— Ну, как? — спросил он, затягиваясь.
Я не мог говорить.
— Если вякнешь кому-нибудь про Степаныча, всю жизнь у меня будешь на аптеку лаять.
— Пошел ты…
Саня отбросил сигарету и шагнул ко мне. Но тут алкаши, которые все это время не обращали на нас никакого внимания, вдруг начали материться громче, схватили друг друга за грудки, по асфальту зазвенел стакан, и Саня остановился. А когда я поднялся и сел, прислонившись спиной к вязу, его уже не было.
Из парка глухо бил барабан, звякали и скрежетали тарелки. В темноте какая-то девчушка смеялась; так открыто и чисто, что ей не хватало воздуха. Одного алкаша на скамейке уже не было, а тот, что остался, осторожно держал голову руками и тихо плакал. И я тоже чуть не заплакал. Нет, не от боли, не от унижения, которое, наверно, испытывает битый. В меня вдруг ворвалась мысль, что я, Славка Савельев, ничего не значу на этой земле. Я, которого так любит Юрка, для которого я самая большая радость и гордость, — здесь. Я часто видел драки, взрослые валялись в грязи, кто и в крови, и я помню, как на них смотрели прохожие. Я понял тогда, что в представлении большинства хороший человек не может валяться в грязи, и если он оказался в канаве — он нехороший человек. Может, они в чем-то правы: действительно, настоящему человеку место не в канаве, а на самом видном и красивом месте земли. Иначе и быть не может. Все мы, начиная от самого последнего и разнесчастного подонка и кончая самым счастливым, у которого для полноты счастья не хватает разве что нимба над головой. — все мы были рождены от одной доброй матери, вымывшей нас в одной чистой воде. Благодарю тебя, ночь, вяз мой, за то, что листья твои чернее ночи, чернее злобы и моего унижения. Благодарю за то, что никому меня не видно… Я, маленький и большой, пробегающий жизнь и ползущий по ней, заплаканный и веселый, пришедший жить на эту землю, открыть ее своими глазами и спрятать самое дорогое в сердце, и вдруг — я под этим деревом. И ничего не изменилось на земле, и — никто ничего не понял, и даже у самого чуткого гитариста из оркестра не дрогнула струна. Почему? Что случилось? Что-то страшное ворвалось в меня. Степаныч? Саня?. Да-да! Там, в сердце, где я привычно и радостно встречал Юрку, я вот сейчас увидел их. Они вошли в меня как глоток горькой морской воды. И хочешь, но как выплюнешь? Они встали рядом с Юркой со своими тайнами, законами, ворвались с серыми, тяжелыми глазами и остановились. И это дерево, под которым я сегодня… Неужели завтра я его увижу их глазами и в мой голос ворвутся их имена? Да, так будет! Я промолчал, струсил… Впрочем, это одно и то же, тишина всегда труслива. Я стану таким же, как Саня, Степаныч. И Колька и Власов уйдут от меня, как только увидят это во мне. Нет. Я не хочу! У меня все болит внутри и, наверно, еще долго будет болеть, но я не хочу! Трус! Дрянь такая!