Энн Ветемаа - Усталость
Парень кончил рассказывать и посмотрел на меня крайне серьезно.
— Весьма… весьма странная история. Вы, что, осуждаете этого эстета? — Я не знал, что сказать.
— Почему осуждаю? Я же не работаю на санитарно-эпидемиологической станции!
— Значит, вы находите, что все это разумно?
— Вовсе нет. Чего же тут разумного?
— Стало быть, это аллегория?
— Не сказал бы. Разве что неосознанная.
— Гротеск?
— Очень жаль, если это производит впечатление гротеска. — Он задумчиво наморщил лоб и озабоченно сознался: — Видимо, в самом деле, хоть я и пытался писать как можно серьезней, без всяких парадоксов.
— Так что же это такое?
— Просто рассказ.
Я подозвал официанта и отказался от эскалопа. Официант осуждающе пожал плечами. Я попросил кофе и бутылку нарзана. Захотелось попробовать, каков на вкус этот «кофе по-бразильски». Парню мой заказ понравился.
— Да-да, больше ничего не заказывайте. Я слышал, что вы много пьете … — И он снова улыбнулся мне вполне дружелюбно.
— А теперь будьте добры сказать, чем я могу быть полезен. Просто не представляю себе. — Я провел рукой по лбу — лоб оказался взмокшим.
Черт подери! Наверно, я в самом деле жалкая и беспомощная личность, если даже этот парень так… Отец Маарьи — вот он умел производить впечатление! Когда сразу после войны я пришел к нему в первый раз как-никак победителем, освободителем и, к тому же, ставшим на фронте довольно известным молодым поэтом, он после приветствий и первых расспросов растроганно смахнул с глаз слезы и тут же его красный карандаш проворно забегал по принесенным мною стихам. Моя фронтовая гордость мигом испарилась, я спрятал ноги в сапогах под стол и опять превратился в школьника. А этот по крайней мере вдвое моложе меня, но, едва успев познакомиться, уже советует пить поменьше!
— Чем вы можете быть полезны? — прервал парень нить моих мыслей. Многим. Я изучил все опубликованные вами стихи, и у меня возникли вопросы в связи с вашей цветовой гаммой.
— Значит, вы литературовед? Критик?
— До некоторой степени — да. Правда, не в обычном смысле: статей я не пишу.
В поисках спасения я посмотрел на печь, на добротно патриархальную простую печь, ободряюще земную.
— Во втором сборнике вы связываете печаль и резиньяцию с серым цветом. Кстати, печальных стихов у вас не так много, но они-то меня и интересуют, как самые сильные. Вот. Потом печаль становится черной, чернильно-черной, а в последней книге уже появляются грязные тона. Знаете, вот эти стихи «Больное утро» — так в них обои картофельного цвета приобретают характер чуть ли не лейтмотива. Не правда ли?
Мне никак не удавалось зажечь сигарету.
— Возможно… Но я никогда не выбираю эти краски сознательно.
— Естественно. Сознательно и нельзя, — наставительно сказал он. — Во всяком случае, в хороших стихах, а у вас попадаются и очень хорошие, цвет и смысл нерасторжимы. Если изменить цвет, сразу станет искусственно. Абсолютно в этом уверен.
— Грязные тона… Это плохо?
— На такой вопрос невозможно ответить, — сказал парень и принялся завязывать нелепо длинный шнурок на своей бахиле. Потом он снова вылез из-под скатерти с покрасневшим от напряжения лицом и спросил: — Я вам не надоел?
— Нет.
— Когда надоем, скажите.
— Скажу.
— Простите, но я ужасно хочу узнать, по-прежнему ли ваша резиньяция картофельного цвета.
— Резиньяция? Пожалуй… я не знаю… — Мне захотелось ущипнуть себя за нос. — Вы только и говорите о какой-то там резиньяции. Думаю, не так уж много у меня этой резиньяции. И еще одно. Не вульгаризаторство ли это — так… так оперировать цветами? Ну, что вы из них можете вывести?
— Выводов я не делаю, — спокойно объявил он. — Меня попросту интересует расцветка мыслей в разные периоды биографии автора. У всех других экземпляров тут существует какая-то связь.
«Стало быть, и я «экземпляр», — грустно подумалось мне.
— Откуда же вы знаете мою биографию?
— Деталей я, конечно, не знаю и о причинах поступков могу только догадываться. Но все-таки кое-что я закаталогизировал.
— Из моей биографии? Но, послушайте, это же шпионаж!
— В известной мере — да… Но мне страшно нужны эти данные, и я же не использую их во зло. Эстония, наша Земля Марии, невелика, писателей у нас не бог весть сколько, так что данные сами идут в руки. Разумеется, не все из них достоверны, но все-таки…
— Почему вас вообще это интересует? Корысти же от этого никакой — во всяком случае, так мне кажется.
— Ох, это долгий разговор, а у меня сегодня мало времени. Если вам в самом деле интересно, продолжим наш разговор в другой раз… В основном я изучаю вопрос, влияет ли и в какой степени чисто личная жизнь писателя на то, как он отображает действительность. Если мы научимся выделять в литературе субъективный момент, то беллетристика даст нам точную картину эпохи. Другого пути нет, ибо даже самый объективный летописец все-таки человек и невольно фальсифицирует историю.
— Вы фантаст.
— Что ж, пожалуй, — протянул парень. — Но вы должны меня извинить: эта проблема меня по-настоящему интересует. Тут я не удержался от смеха. Чудесный малый!
— Знаете, я все же заказал бы немножко коньяку. Вы совсем не пьете?
Он покачал головой.
— Только в чрезвычайных случаях.
Меня слегка опечалило, что я не был для него чрезвычайным случаем.
— Ну, а для меня разговор с вами — чрезвычайность. Так что я могу.
Я заказал сто пятьдесят.
— Вы в самом деле верите, что этот… как вы сказали?.. ну да, субъективный момент можно «выделить»?
Парень, ничуть не смутясь, согласился, что — да, трудновато.
— Вот если собрать полную биографическую информацию, провести специальные опыты по определению особенностей темперамента — мы до таких опытов еще не дошли, — если сопоставить все эти данные с творчеством и обобщить результаты методами статистики, тогда — пожалуй, — решил он.
— Биография биографией, но, по-моему, человеческий характер часто формируют мелочи, незначительные впечатления детства, а до них никому не докопаться. Однажды, не помню уже, в каком возрасте, но, наверно, лет трех-четырех, — во всяком случае, это было летним вечером, я стоял у ворот. Почему-то на улице не было ни души, жили мы, правда, на окраине, но обычно в это время дня там бывало оживленно. Так вот, стою я в воротах и вдруг вижу на пустынной улице горбатую старуху, — даже и не понять, откуда она вдруг взялась. Она чертовски смахивала на ведьму из сказки и тащила на спине немыслимых размеров мешок. Лучи заходящего солнца падали прямо на нее. Само солнце, оранжевое и помятое, едва виднелось над крышами сараев. Старуха отбрасывала длиннющую черную тень, и эта тень коснулась меня мимоходом. А потом в глаза снова ударили слепящие лучи, и старуха с ее жутким гигантским мешком отпечаталась в моей памяти устрашающим силуэтом… Он и сейчас мне видится с предельной четкостью, будто запечатлелся во мне, как на фотопластинке. По-моему, такие вещи иногда очень влияют на формирование человека.
— Черное и оранжевое! Потрясающе! Ведь эти краски так часто у вас соединяются и предвещают обычно недоброе. Нет, это действительно занятно — черное и оранжевое! Стоп-стоп-стоп… А знаете? В мимикрии два эти цвета тоже часто сочетаются… Змеи, осы, ящерицы и так далее…
Парень был в упоении! Он схватил записную книжку и что-то записал. Я опрокинул рюмку коньяку, появившегося на столе как-то незаметно, и посмотрел на ликующего юнца. Он страшно мне нравился, но и вызывал легкую зависть.
Мы помолчали.
— Ладно. Предположим, моя личная жизнь пойдет под откос. Я, разумеется, просто предполагаю! Какой же тогда краской я должен буду «расцвечивать», как вы говорите, «свою резиньяцию»?
— Ну, вам остается небольшой выбор. Буро-картофельный цвет должен быть одним из последних. У Аполлинера был еще, правда, темно-желтый и, кажется, даже розовый, но…
— … но кончать, как Аполлинер, я, право, не хотел бы.
Снова возникла пауза. Парень смаковал свой кофе по-бразильски. Я глотал коньяк. Темный, несомненно, армянский коньяк.
— Кстати, что вы вообще думаете о моих стихах? — Я задал этот вопрос вполне спокойно и снисходительно, но ждал ответа с немалым трепетом в душе, — почему-то его оценка приобрела вдруг для меня большое значение.
— Вы, Руубен Иллиме, поэт вполне приличный. Молодежь, конечно, не очень вас почитает, слишком уж консервативная форма, но все-таки… вы весьма приличный поэт. Как это ни смешно, есть в вас какая-то … я бы сказал, одухотворенность раннего ренессанса. Не смейтесь, я убежден, что в этой одухотворенности вся ваша сила!
— Честно говоря, не имею и представления об искусстве раннего ренессанса. Так что не думаю, чтобы именно…
— Верю, верю! Какое же может быть представление при таких пробелах в образовании, как у вас… Но познакомьтесь, например, с Джотто, Маскаччо и особенно с Филиппо Липпи — думаю, они вам очень понравятся.