Гергей Ракоши - Сальто-мортале
Да, конечно, но без партитуры дирижирует только тот, кто знает партитуру наизусть, мне можно было дать по шапке уже на сольмизации. Крест на карьере дирижера. Ребячество, конечно, но тем не менее крест.
А вот более поздний эпизод. Мы с Иваном сидим у какого-то композитора-песенника — прокуренные усталые губы, мешки под глазами, всклокоченные волосы, — я, разгоряченная, ловлю ртом воздух и чувствую — это успех. «Приятный голосок, — произносят усталые губы. — но ведь у каждой второй девушки такой приятный голосок». — «А Клара Шо? — говорит Иван. — Мало того что у нее отвратный голос, на нее и смотреть противно, фигура — мешок картошки, ноги — спички, прыгает, как коза, кому она нужна? Когда она получала премию на Весеннем фестивале, публика ее освистала и, если бы не милиция, разнесла бы в щепки все столы и стулья, а теперь она и вместо мяса к картофельному пюре в фабричной столовке, то и дело слышишь ее по радио. С нею просыпаешься, с нею засыпаешь. Эх!» Глаза над отечными мешками, несколько оживившись, смотрят на Ивана. «А ты, брат, зол! Ну да в этом-то и вся суть, садовая твоя голова. С нею ты просыпаешься, с нею засыпаешь — и примиряешься! На Весеннем фестивале что было, то было, но кто теперь помнит об этом на Летнем? Конечно, многие, но не все! Зато осталось: «Уважаемые слушатели, а сейчас перед вами выступит лауреат Весеннего фестиваля Клара Шо!» Аплодисменты. На Зимнем фестивале уже овация. Готово. После этого не будет иметь значения, если у Кларики невзначай отнимется язык, — кто-нибудь споет за нее из-за кулис. Не будет иметь значения и то, если папу Шо выгонят с радио и телевидения, там он, на манер продавца воздушных шаров, ловко связал в один узелок все нужные ниточки… — Композитор быстро пробежал пальцами по клавишам. — Все потому, что публика непостоянна. — Он встал и развел руками. — Вот так». Мы тоже встали, но он вдруг передумал, сел к роялю и заиграл. «Что это? Узнаете?» — «Оффенбах, — ответила я. — Да, интермеццо и вальс из «Сказок Гофмана». — «Даже я узнал, — вставил Иван, — я часто слышу эту мелодию». — «Еще как часто! А теперь послушайте-ка то же самое… Немного в другом ритме. Каково?» — «Вот это да! — в голос воскликнули мы с Иваном. — Это же «Карусель»!» — «Да, «Карусель», золотой диск одного моего знаменитого коллеги. Плагиат. — Композитор кончил быстрым диссонансным аккордом, подошел к нам и положил руку Ивану на плечо. — Спорт или, скажем, конные состязания — это честная игра. Первый, второй, третий. Побеждает сильнейший. И точка». — «Ха! — вырвалось у Ивана короткое, ироническое восклицание. — Ты попал в самую точку, старик. Вот уж пошутил так пошутил. Поздравляю!»
После этого визита я поставила про себя еще один крест и спокойно могу сказать, что для меня он был одним из самых малозначительных, ведь я, собственно говоря, и не имела намерения стать эстрадной певицей. (Тут надо добавить еще кое-что. Через год-полтора, точно не помню, я смотрела телевизор, в программе было что-то вроде круглого стола легкой музыки, и там рядышком сидели наш всклокоченный хозяин и сочинитель «Карусели», тут же стоял и рояль. «Если сейчас, — волнуясь, подумала я, — он снова сядет к роялю, как тогда… это можно будет назвать сражением за круглым столом!» Но, конечно, ничего подобного не произошло. Точнее, что-то все-таки произошло. Когда наступила очередь нашего композитора-песенника, он, словно по команде, положил руку на плечо сидящему рядом «именитому коллеге» — похоже, это был у него заученный, ничего не означавший жест — и, глядя прямо в телекамеру, то есть мне в глаза, заговорил: «Все мы можем гордиться нашим Бернатом. Ведь, кроме того, что тираж его пластинки «Карусель» превысил сто тысяч и уже больше двух лет и стар и млад насвистывает и напевает эту мелодию, я могу сказать, что и при строгом, даже придирчиво профессиональном анализе, она остается истинным шедевром, который вдохнул новую жизнь во всю нашу эстрадную музыку…» Он много чего еще говорил, всего и не упомнить. Я сидела на диване — очень люблю сидеть, поджав под себя ноги, — не отрываясь, глядела на экран, и сердце мое колотилось сильнее, чем если бы я смотрела какой-нибудь полный ужасов детектив. Мне бы радоваться, что я не пропустила эту передачу, но тогда я жалела, что увидела ее.)
Так какие же амбиции у меня были?
Я пробовала свои силы в спорте, не спорю. Целый год занималась бегом. Не меньше ста раз я поднималась спозаранок, бросала в спортивную сумку свои кроссовки — их мне подарил Иван, — самые лучшие и самые красивые, какие только бывают: тонкая черная кожа, вдоль шнуровки алая кайма, когда я принесла их в школу, они пошли по рукам, и толстуха Ирма Пацулак именно из-за этих шикарных кроссовок тоже решила заниматься бегом, — туда же бросала полотенце, тренировочный костюм и скорехонько в Зугло на стадион Будапештского железнодорожного спортивного клуба. (Стадион мне устроил отец.) Потом было первое более или менее серьезное соревнование, и с середины дистанции я только и видела впереди зад Ирмы Пацулак. Ну почему так бывает? Если сравнить наши ноги, не знаю, кто сделал бы ставку на нее. Я хорошо стартовала и все такое прочее, не сделала ни одной ошибки, и вдруг вот он передо мной, зад Ирмы Пацулак.
Как же так?
Однажды я зашла к Ивану в первой половине дня, я любила смотреть, как он в легкой коляске, в белом комбинезоне, секундомер и вожжи в одной руке, катит круг за кругом по километровой дорожке. Удлиненное овальное поле, посередине стриженый газон с сиротливыми футбольными воротами, вокруг узкая тренировочная дорожка — Иван и его друзья говорят иначе: рабочая дорожка, и лошадей не тренируют, а задают им работу, заставляют работать, в таком духе, я отмечала все это про себя, — снаружи шла широкая главная дорожка. Вдоль северной, длинной стороны тянулись трибуны (всего три, первая, вторая и третья), напротив — белая каменная стена кладбища и жиденькая полоска тополей, на восточной, короткой, стороне (в повороте) находилась конюшня, а вдоль западного поворота тянулся высокий дощатый забор. Рабочую и главную дорожку, по сути, ничто не разделяло, кроме стоящих через каждые двадцать метров столбов с неоновыми лампами — это была чисто символическая граница, во время тренировки наездники легко и свободно переезжали с одной дорожки на другую. Естественно, если во время соревнований хоть одно колесо коляски попадало на тренировочную дорожку, наездника сразу же дисквалифицировали. Точно так же дисквалифицировали и лошадь, которая бежала неправильной рысью, галопом опережала других лошадей или галопом пересекала линию финиша. На большие бега, в которых участвовал Иван, я ходила, хотя сами бега не нравились, точнее, не бега — ведь когда Иван участвовал в заезде, даже если он не выигрывал, я была горда и счастлива, — не нравилась мне тамошняя публика. После каждого такого дня я чувствовала себя замаранной в прямом смысле этого слова. Объяснить это нелегко. Так, например, однажды меня оплевал один тип, когда я выходила из буфета, — впрочем, какое там выходила, — это я оговорилась, на бегах такого не бывает, — словом, меня как раз вынесла из буфета толпа, и этот тип, перелистывая журнал «Конный спорт», плюнул поверх него прямо мне на кофту, ни на секунду не прерывая своего занятия, ну а шелуху от тыквенных и подсолнуховых семечек я постоянно находила на пальто, на платье, в туфлях. Но нет, не потому я чувствовала себя замаранной. И не потому, что трибуны там поломаны и сесть некуда, так как люди становятся и на доски для сидения, и на скамьи со спинкой, все заплевано, усыпано шелухой тыквенных семечек и окурками, а вся уборка состоит в том (как я заметила на утренней тренировке), чтобы размазать метлой в разные стороны это скопление нечистот и собрать невыигравшие билеты. И не потому, что как-то я видела: в самом центре трибуны валялся человек с — раскрытым ртом в распахнутом пальто, длинные волосы свисали ему на лицо, мешаясь с блевотиной. И не потому, что люди вокруг и сверху, и снизу, как ни в чем не бывало, сплевывали на него шелуху тыквенных семечек, прямо ему в лицо, как будто вовсе и не человек или какое-то подобие человека лежало перед ними. И не потому, что изредка (и не так уж изредка) десятки, сотни людей орут хором такую похабщину, которую и руганью не назовешь, и бьют стекла в окнах судейской, чтобы лучше было слышно каждое слово. И не потому, что те, кто там сидит, как мне кажется, все это стерпят. И не потому, что я раздумывала, что же может стоять за этим непоколебимым долготерпением. Нет, не из-за этого я чувствовала себя замаранной. Ведь все это можно увидеть и в так называемой повседневной жизни, на улице, в трамвае, около входов в пивные в полуподвалах, в воняющих кислятиной ночных залах ожидания и на каких-нибудь мрачных площадях вроде площади Ракоци, в луна-парках, в субботней давке в очередях и в шумных скандалах в коридорах коммунальных квартир. Но вот соотношение там было — и это, вероятно, главное — совсем другое. Я представляю себе воду Дуная, это не очень чистая вода, да ей и не надо быть абсолютно чистой, в дистиллированной воде нет жизни — но какова она там, где в Дунай впадает поток канализационных вод? Есть и другое ненормальное соотношение, во всяком случае, я подметила это. На ипподроме почти не бывает женщин. В Будапеште женщин больше, чем мужчин, это общеизвестно, а на ипподроме соотношение примерно 1:50. Зимой и осенью и того меньше. Да и какие это женщины? Они стоят, зябко поеживаясь в своих мешковатых пальто и потерянно роются в большущих черных ридикюлях, старые женщины в стоптанных полуботинках со шнурками, стоят на бетонном полу буфета, в месиве талого снега пополам с пивными одоньями, уставившись в неизменно серые стекла окон, и как одержимые бормочут привидевшиеся им во сне номера лошадей, они доверяют только своему слуху, и когда громкоговоритель объявляет «порядок прихода» и им изредка, совсем изредка выпадает случай занять очередь на выплату, тогда они несколько оживляются и, встав на цыпочки, зажав свои гроши в кулаке, шарят взглядом в налепленной на стекло квоте выплат, и когда наконец не остается никаких сомнений, что все совпадает, у них вырывается: «Ох, эти жулики и здесь успели! Они везде успевают!» — и жестикулируют, размахивают ридикюлями. Иногда, в хорошую погоду, тут можно увидеть студенток, они пришли сюда вместе с парнями, просто поглазеть, стоят кучками у ограждения, смеются, едят пирожки и, словно бабочек, пускают по ветру невыигравшие билеты. Очень может быть, они никогда больше не придут сюда, разве что через много месяцев, а то и лет. Есть тут еще женщины неопределенного возраста, с суровыми лицами и непреклонным взглядом, эти играют по-крупному и после каждого заезда, проигрывают ли, выигрывают ли, пропускают рюмку водки, так что примерно к шестому заезду движения их заметно замедляются, но это, конечно, никого не волнует; к тому же из-за плохого освещения в эту пору все на ипподроме как бы происходит под водой. Есть тут еще и несколько женщин несомненно сомнительной профессии, удручающе дурного пошиба бабенки в шубах, с малеваными-размалеваными глазами. Они нервны и суетливы, словно нервнобольные или третьеразрядные манекенщицы, — эти не играют.