Николай Климонтович - Только Остров
Кирпичниковым съедалось еще до ухода таинственной для Миши посетительницы.
Верочка тоже норовила торчать в больнице каждый день, но Миша ее не пускал. Договорились: раз в два дня. Когда она приходила, Миша уводил ее в холл, который был по совместительству столовой. До обеда обитые железом дверцы раздаточного окна были наглухо закрыты и столовая становилась своего рода гостиной. Миша делал в палате чай с помощью кипятильника – не в часы трапез кипятку в отделении взять было неоткуда, – и они сидели друг напротив друга по большей части молча. Впрочем, Верочка говорила, что уже купила семян, совсем простеньких, календулу, резеду, на будущее лето и что она решила разбить цветник, ты помнишь, слева от крыльца, где светлее…
Миша, зная, как смертельно Верочка боится предстоящей ему операции, был благодарен ей, что она так мужественно держится, даже ухитряется заговаривать ему зубы и поддерживать веру в счастливый исход. Он знал, что, невзирая на Мишины протесты, жена что ни день подкарауливает врача, когда тот возвращается после операции. И как-то видел случайно, что слушает доктор Верочку терпеливо, не перебивая… И, глядя сейчас на плохо прокрашенный седой пробор на
Верочкиной голове, на осунувшееся от тревоги постаревшее лицо, Миша думал о том, как он любит ее.
Миша, не смысля в ботанике, сообщениями о семенах был тронут лишь в общем смысле, но упоминание о месте где светлее заставило вспомнить Поваровку. Он любил своих поваровских , дружков детства, и Стаса, и Валерку, и даже шалопутного Витьку – тот был из местных и при их троице состоял кем-то вроде оруженосца. Конечно, с тех времен, когда они совершали налеты на старый яблоневый сад бывших господ Маякиных, что за железнодорожной веткой, прошли годы, Стас и
Валерка остепенились, отстроили свои дачи, обнесли неприступными заборами, превратили ни дать ни взять в замки, завели злющих братьев-кобелей – огромных красавцев кавказцев, которых днем держали в вольерах, – оставили московские квартиры детям – и зажили помещиками. Рыцарями.
Дачи, впрочем, им достались разными путями.
Валерке, генеральскому внуку, как и Мише, – по прямому наследству, вот только дача была поделена надвое, с братом отца, так что участок, который и был сразу меньше Мишиного, теперь вовсе ужался…
История же дома Стаса была более витиевата: старой бездетной тетке, сестре матери, он достался от покойного мужа-полковника в конце
40-х. Тетка была экстравагантна, держала на даче тридцать кошек, десять собак и пятнадцать коз, и все жили в доме. Второй муж был алкоголик, моложе тетки лет на двадцать, но сын тоже полковника, однополчанина и начальника первого. По рассказам Стаса, у этого
очень хорошо стоял, но только когда он пил. Так что тетка намеренно его подпаивала. С пьяных глаз он и утонул в Лианозовском пруду, и тетка этого не пережила, – Миша хорошо запомнил, именно в
Лианозовском.
А жизнь оруженосца Витьки сложилась печально и обыкновенно. Он рано женился, работал на автобазе шофером, потом купил фуру, чтобы заняться частным извозом, попал под крышу местных милиционеров, которые обирали его как липку, стал пить, жена забрала дочку и уехала к матери в Бологое, Витька продал сначала фуру, потом пропил и квартиру, стал бомжевать и теперь летом побирался у магазина, а зимой обирал плохо закрытые дачи, включая Мишину, разумеется.
Мишина дача зимовала едва запертая, на один замок на веранде, который открывался ногой. Впрочем, по Мишиному разумению, на даче брать было ровным счетом нечего . Верочка этого мнения не разделяла, не досчитываясь по весне кастрюлек, ложек и плошек. Да и
Миша изумлялся, когда обнаруживалось, что за зиму с веранды дивным образом исчез диван, испарилась старая, чуть не школьных времен, любимая стеганая тужурка, а как-то оказался выдран с мясом электрический счетчик.
Ни отцовской, ни его собственной предприимчивости не хватило даже подвести вовремя магистральный газ, да что и говорить, если по сей день они с Верочкой летом живут с удобствами на улице . Но зато, зато у них выжил сад, правда, не плодоносивший; лишь последним летом две пожилые сливы вдруг бурно разродились, засыпали желтыми ягодами все дорожки и всю траву перед домом, да старый конский каштан начиная с июля бомбардировал жесткими зелеными плодами жестяную крышу веранды. В саду поселились стайка соек и беличья семья, жили ежи, а на крыльцо приходила столоваться соседская кошка.
С этими сойками вышло забавно. Сколько себя помнил Миша, никаких соек здесь в помине не было, но Верочка как-то привезла из Москвы книжку какого-то новомодного японца, Миша в островной литературе остановился на Мисиме, все читают. Книжка звалась претенциозно –
Хроники Заводной птицы . После прочтения Верочкой этого сочинения в саду и появились сойки. И принялись кричать скрипучими механическими голосами. Они были рыжие, с хохолками, с плоскими темно-синими хвостами, с голубой полосой на боках. И Миша лишний раз убедился, что не только написанное определяет жизнь, но и прочитанное.
Миша терпеть не мог далеко уезжать от дома: на этом самом Крите он просто извелся, Верочка боялась: не заболел ли? Дело в том, что Миша совсем не умел не работать. А для его работы нужны были книги, хоть небольшая, но библиотека. Верочка же настаивала на отдыхе , что для
Миши было равносильно пытке. Помнится, в Грецию Верочка взяла для него из Москвы Волхва какого-то англичанина, все читают . И уж на что Миша был человеком кабинетным, но, когда он дошел до места, где герой подцепил сифак , забросил книженцию: переводчик не живал на подмосковных дачах, потому что кто ж из старожилов Поваровки не знает, что бывает трипак , а бывает сифон – запишите телефон , – некачественный перевод. И Миша еще больше затосковал, как Одиссей на острове у Калипсо, глядел с отвращением на жуковское винопенное – наверняка, переводил с немецкого – море и неопрятные, загаженные туристами античные руины… И Верочка смирилась, лето теперь они всегда проводили на даче, куда свои книги Миша таскал рюкзаками.
С годами они с Верочкой стали мало говорить друг с другом, понимали без слов, и давно прошли те ночи, когда до утра болтали взахлеб, много смеялись и подчас даже тихонько пели. Сидя на кровати и прислонившись спинами к стене. Пели, разумеется, Окуджаву, которого так любила Верочка и который Мишу порой оставлял равнодушным. Разве что это, из раннего: а нам плевать, а мы вразвалочку, покинув раздевалочку. ..или за что ж вы Ваньку-то Морозова, который кидал в Пекине сотни, циркачке чтобы угодить*,* – для Миши все это была такая же экзотика, как какое-нибудь гумилевское если будете в
Брабанте…
Мише было очень даже близко сказочное жили долго и счастливо и умерли в один день. А нынче тем более. И не в том дело, что долго и счастливо , а именно что в один день . Потому что для оставшегося, припозднившегося потеря другого будет неизбывным, мучительным повседневным горем.
С долгим временем, прожитым вместе, Миша, вполне в соответствии со сведенборговским Учением о Соответствиях, умудрился разглядеть в
Верочке все планеты, включая их собственную, горы, моря, минералы, деревья, травы, цветы, животных, рептилий, птиц, рыб, червей и насекомых , машины и самолеты, города, дома, запахи и звуки. Короче говоря, все знаки, которые суть зашифрованные образы иного мира -
Нового Иерусалима , куда и ведет последних рыцарей духа их вседневный Крестовый поход.
Когда Миша читал в больнице прихваченного из дома Толстого, ему не требовался аутентичный текст Евангелий: Иоанна он знал почти наизусть и, фрагментами, Луку и Матфея. Марка не любил, а потому и помнил неважно.
Эта работа уже старого Толстого, на вкус Миши Мозеля, вообще говоря, была не нужной уже по поставленной задаче и оставляла странное впечатление – начетничества. Во-первых, сама идея сличения Евангелий представлялась Мише излишней, ибо уже была выполнена: любой читатель может найти в Синодальном издании указанные к каждому стиху параллельные места. Вовсе ложной кажется идея слияния четырех текстов разных авторов – в один. И уж подавно отдает гордыней попытка перевести канонический церковный текст русского Писания не на русский даже обиходный, но на язык толстовский.
Но и это не главное. Толстой в этой работе выказывает невероятную для автора Хаджи Мурата глухоту к поэзии. Вот, скажем, как он предлагает читать Иоанна, исходя из своих познаний в греческом и древнееврейском, но еще более – исходя из соображений точности и ясности перевода, как он это понимал:
Началом всего стало разумение жизни. И разумение жизни стало за
Бога, и разумение-то жизни стало Бог.
И это косноязычие, это разумение-то , предлагалось вместо величественного, мощного в своей краткости и властности, завораживающего Иоаннова:
В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.