Александр Этман - На седьмой день: рассказы
– Еще мили три...
В океане здорово качало. Мы с сыном подумали, что Сантьяго, конечно, привык к качке, потому что всю жизнь ходил в море. Сын сказал:
– А если мы перевернемся, ты меня спасешь?
– Спасу! – твердо ответил я, прикидывая, не стоит ли уже сейчас надеть на него спасательный круг. – А ты меня?
– Не знаю, – неопределенно ответил рационально мыслящий сын, окидывая меня скептическим взглядом.
Мне вспомнился анекдот про то, как дедушка с внуком пришли в зоопарк и остановились у клетки с тигром. И дедушка стал рассказывать, какой это замечательный уссурийский тигр, и как он охотится, и что шансов на спасение у жертвы нет. И тогда внук спросил: «Деда, а если этот тигр сейчас вырвется из клетки и тебя съест, на каком трамвае мне домой возвращаться?»
Ну ладно...
Короче, матрос вручил нам удочки с тремя крючками и нацепил на них сардины.
– Сейчас встанем и начнем, – сказал он. – Вас не тошнит?
– Нет, – сказали мы.
– Когда встанем бортом к волне, начнет сильно качать, – сказал он.
– А сейчас что, по-вашему, не качает? – спросил я.
– Это ерунда, – сказал он, – качать начнет, когда встанем бортом к волне.
– Хорошо, что мама с нами не поехала, – сказал сын.
– Плохо, – сказал я. – Мама любит экстремальные виды спорта. Ты помнишь сплав по реке без гида в Колорадо, замерзший водопад в Альберте и погружение на дно Карибского моря с насморком и с похмелья? А однажды мама едва не врезалась на виндсерфинге в американский военный корабль на Ямайке.
– Зачем? – спросил сын.
– Она не умела поворачивать, – сказал я.
– Приготовьтесь, – закричал капитан. – Держитесь, чтобы вас не смыло.
Катер повернулся к волнам подветренной стороной и тотчас же взмыл на гребне.
– Ёлы-палы, – очень грубо сказал я, приковывая сына к себе.
В это время катер заскользил по волне вниз, в следующее мгновение нас окатило теплым и соленым, и мы опять стали взмывать.
– Ты хотел пойти на целый день, сынок? – крикнул я, перекрывая шум ветра.
– Я хочу домой, – крикнул сын. – Вызывай вертолет.
– Давайте ловить! – закричал матрос. – Я чувствую, тут есть рыба.
И мы ловили. Мы провели четыре часа на океанских качелях, упираясь одной ногой в борт, а другой в палубу. Мы ни черта не поймали. Капитан поймал двух марлинов, а матрос – какое-то чудовище с огромными зубами. Потом сын поймал мешок для мусора.
Я сказал:
– Достаточно! Пошли. В следующий раз поймаем рыбу. Сантьяго, перед тем как поймать свою рыбу, ходил в море пятьдесят раз без улова.
– Восемьдесят четыре, – поправил сын.
– Ну вот, – сказал я, – восемьдесят четыре.
– Жалко, – сказал сын, когда мы причалили.
– Ничего, в следующий раз поймаешь, – сказал капитан. – А хочешь, возьми одного из моих марлинов.
– Спасибо, я потом поймаю сам, – сказал он. – Просто я вдруг подумал о Старике, который ничего не мог поймать восемьдесят четыре раза, а на восемьдесят пятый поймал, и акулы съели его огромную рыбу, которую он так долго ловил и так отчаянно с ней сражался.
– Какой Старик? – спросил капитан.
– Сантьяго, – ответил сын.
– Не знаю такого. Он из местных? – спросил капитан.
Мы не стали обижать доброго капитана. И поехали в отель. Мы, конечно, снова пойдем в океан. И обязательно поймаем большую рыбу. Только дождемся, когда океан не будет так злиться... А наша рыба нас подождет...
ТЕНЬ ОТЦА
Когда наконец ты понимаешь, что твой отец обычно был прав, у тебя самого уже подрастает сын, убежденный, что его отец обычно бывает не прав.
Это – как правило. В моем случае оно, правда, никогда не работало. Я никогда не оценивал поступки моего отца. Мои родители развелись, когда мне исполнилось десять, и я отказывался что-либо оценивать. Я остался с мамой, вернее, с дедушкой, с которым проводил все свободное время, а все мое время тогда было свободным, только я этого не знал.
А папа никак не хотел мириться с тем, что он одновременно потерял и маму, и меня и, понимая, что маму не вернуть, уговаривал вернуться меня. И предлагал оценивать. А я не хотел оценивать. Мне просто было жалко обоих, а за себя я не волновался, потому что в десять лет я умел пожарить картошку и приготовить суп вкуснее, чем мои родители, а также играть в футбол, хоккей и драться со сверстниками. Умение футболить, хоккеить и драться мне пригодилось сразу же после их развода, когда я попал в другие школу и двор, а умение готовить верой и правдой служит мне и сейчас.
А потом родители почти одновременно завели другие семьи и сосредоточились на них. Во всяком случае, так мне тогда казалось. И меня, помнится, очень задела та легкость, с которой я был заменен моими сводными сестрами, родившимися с разницей в один день в июле. Поэтому – и я каюсь совершенно искренне – родительский дом для меня достаточно длительный период времени ассоциировался не с началом начал, а с вечной нахмуренностью его обитателей и тягостным ожиданием грозы. Которая, конечно, грянула и расставила все по своим местам.
Тосковать по родителям я начал в зрелом возрасте, когда расстался с ними. Мама пятнадцать лет живет в Израиле, отца нет уже тринадцать с половиной лет. Я не помню кто, возможно даже Шекспир, но точно какой-то британец сказал, что отцы любят своих сыновей, а сыновья любят память об отцах. Это, к сожалению, правильно. И сегодня я хочу вспомнить своего отца.
С детских фотографий смотрит кудрявый улыбающийся мальчик. Его мама – молодая секретарь-машинистка Рижского еврейского театра Евочка, отец – ведущий актер этого театра – Юлий Этман, выступавший под незамысловатым псевдонимом «Юлин». В сталинских лагерях этот уроженец польского Кракова сидел под собственной фамилией, и там она ему совершенно разонравилась. Позднее в списке жильцов, висевшем в подъезде дома, где я родился, он значился как Юлин-Этман, а на его памятнике на рижском кладбище Шмерли начертано просто «Артист Юлин».
Артист Краковского еврейского театра однажды поехал на гастроли в буржуазную Латвию, увидел в театре Евочку, и судьба его была решена. Он бросил Краковский еврейский театр и поступил в Рижский, а поскольку все спектакли и в одном, и в другом игрались на идиш, то проблем с акклиматизацией не возникло.
В Риге моего дедушку увидел на сцене Михоэлс, они уехали на взморье и выпивали там три дня, после чего Михоэлс пригласил деда в Москву. Евочка, патриотка Рижского еврейского театра и яростная противница интеллектуального алкоголизма, была категорически против и запретила переезд, что, возможно, спасло дедушке жизнь, потому что подавляющее большинство актеров Московского еврейского театра в 37-м было расстреляно. А рижских актеров просто посадили.
Я сомневаюсь в том, что мой дедушка был настойчив и ретив в воспитании моего отца. Папа не любил театр и серьезную литературу, а дедушка играл и читал все свое свободное и рабочее время. Папа обожал спорт, а дедушка его терпеть не мог. Папа легко и просто сдавал зачеты и экзамены в анатомикуме, а дед лишался чувств при виде крови.
Я думаю, что папа пошел в бабушку Еву. Он был очень грамотным и позднее подрабатывал – не ради денег, а удовольствия для – внештатным корреспондентом спортивных отделов нескольких газет, причем писал на двух языках – латышском и русском.
Дед умер, когда отцу было тридцать пять, а мне – пять. Тот день я помню очень хорошо, а вот последующие годы – довольно смутно. А может, мне просто не хочется их вспоминать. Обрывки этих воспоминаний не греют. Потому, очевидно, и не хочется.
Но мы три или четыре раза ходили за грибами. Один раз – на рыбалку. С тех пор я ее не люблю. Однажды папа пришел на мою хоккейную игру. Я играл за домоуправление в «Золотой шайбе» и забил решающий гол за минуту до конца матча. Папа был невероятно счастлив и в тот же вечер познакомил меня с соседом по дому:
– Витя, – сказал он, – это мой сын Саша. Ему восемь лет. Он будет великим хоккеистом. Посмотри на него.
– Марк, – мягко сказал сосед, – отдай его в хоккейную школу, там посмотрят.
– Нет, посмотри ты и сейчас! – настаивал отец.
– Васька! – закричал сосед кому-то из окна. – Ты там? Я сейчас спущусь.
Васькой оказался долговязый паренек в коньках, катавшийся на плохо освещенном окнами дворовом пятачке.
– Марк, – сказал сосед, – это мой сын Вася. Он проверит твоего сына. Ему одиннадцать.
– Двенадцать, – поправил отца Вася.
– Двенадцать? – удивился сосед. – Пусть двенадцать. Он мой сын, но я не уверен, будет ли он великим хоккеистом.
– А я уверен, – сказал папа. – Ты бы видел, какой гол он забил. Саша, надевай коньки.
Потом Вася меня проверил. Я быстро понял, что если кому-то из нас и суждено стать великим хоккеистом, то жребий сей уготован явно Васе, а не мне. Сосед улыбался, Вася горделиво сопел, а папа приуныл.
– Ничего, Сашок, – сказал сосед, похлопывая меня по плечу. – Работай, тренируйся, ты же еще маленький. Хотя в сборную ты вряд ли попадешь...