Александра Васильева - Моя Марусечка
Она вышла во двор. Дождь вожжами хлестнул ее по плечам.
Кричали сверху, с самого высокого, восьмого этажа. Маруся заслонила лицо ладонью, запрокинула голову: Тамара.
— Душа моя — а! Помираю — у!
«На тебе! Только утром пела на балконе!» — подумала Маруся, а вслух сказала:
— Чего та — ак? Чего болит — то?
Весь как есть колодец двора подхватился и уткнулся носом в окна.
— Все — о! Под ложечкой! Под мышкой! Уши, спина, вены, ногти!..
— Вот тебе и Испания! Не ижжяй больше!
— Поднимись, душа, полечи меня…
Марусю нет — нет да позовет кто — нибудь пройтись по косточкам, по живому мясу, по хребту… И хотя она щемит все подряд наобум и просто делает больно, тем лучше ее зовут: подразумевают большое мастерство в пальцах. А Марусе что: позвали — иди. За тридцать копеек, за пятьдесят копеек, за десяток яиц или за балкон бутылок. Она их сполоснет чистенько и сдаст в пункт, как — то аж два рубля заработала. А шестнадцатая квартира подарила мешок полтавки килограмм на восемь, правда, с шашелем…
С Тамары Маруся денег не берет. Тамара скостила Мите шесть месяцев. Да Виталька шесть. Да через вахтера в райисполкоме три. А шесть месяцев — это сколько раз по пятьдесят копеек?..
Маруся вымыла руки с мылом, заперла бендежку, а то валят все кому не лень, и поднялась на восьмой этаж.
В квартире Марусю обнюхал мерзкий пес шницель — разин, тучный, длинный, на коротких лапах, с волочащейся по полу сочащейся писькой. Маруся брезгливо отодвинула его ногой.
— Что с тобой, Тамаронька?
Тамара была в черном атласном халате с изумрудными драконами и сине — алыми костерками по подолу. Судя по халату, она сегодня поела тарелочку борща, селедочки, персикового компота и еще что — то рыбное, может быть, даже вареную голову толстолобика.
— Вот, — простонала Тамара, — завернула свои бриллианты, и золото, и все в бумажку, а потом выбросила ту бумажку в окно, в форточку…
— Ай! — всплеснула руками Маруся. — И давно?
— Вчера…
— Не глядела, может, еще лежит?..
— Какое там!.. Я не во двор, я на улицу. Давно уж подобрал кто — то…
Они прошли в залу. Маруся огляделась: стены, какие красивые стены! Обклеенные дорогими штофными обоями цвета топленого молока с кремовыми вензелями. С потолка свисала люстра из цветного хрусталя, укутанная в золотые и серебряные листья. В простенке между окнами как раз умостился небольшой диванчик: по голубой земле серебряная трава и кое — где по незабудке. Посредине дивана, ох, на самом видном месте — подпалина от утюга. Витые, инкрустированные медными волосками ножки изъедены собакой до голых щиколоток…
Стой! Откуда взялись эти старые рогожки? Где пол? Где паркет? Паркет из разноцветного дуба с павлинами и леопардами!..
— Эй, Тамара! Куда полы подевались?
— Все ему отдала!.. Все! Пусть забирает. И еще кооператив куплю, уже договорилась… — простонала Тамара. — Надоело… Я потеряла вкус к подобной любви…
— Какой еще вкус? — не поняла Маруся.
Она посмотрела: полное запустение! Где персидский ковер, тканный из золота и серебра? Где малахитовый столик, а на нем серебряная шкатулочка с перегородочками, обложенная бесценными синими камушками? Ой, зеркало! Нет зеркала… Двух зеркал! Одно в золотом обруче, круглое, в нем по утрам, с полдевятого до одиннадцати, плескалось солнце, и другое, на крючьях в виде львиных клыков… А еще шкаф. Невысокий, трехстворчатый, верх стеклянный, с нарисованными дымчатыми кренделями и капустными листьями и как будто выжженным белым огнем, на полочках золоченые рюмашечки с наперсточек, внизу три выпуклых деревянных пуза с разводами в виде крутых женских бедер. Карельская береза. Рядом стояли часы с курантами, с качающейся медной тарелкой, длинные, как человек…
— Нечего пялиться, — подала голос Тамара.
Один только фарфоровый китаец кивал с подоконника. В стекло бились старые усталые мухи.
— Ты бы ему еще кусок стены подарила! Вкус она потеряла!..
Тамара тяжело вздохнула:
— Маруся, ты знаешь, что такое ревность?..
— Ну что?
— Крыса между ребрами…
— А то ты, Тамара, не знала — все они кобели… Скидывай халат!
Тамара прошаркала в спальню. Маруся за ней.
— Я приезжаю с гастролей… Весь мир мой! В Мадриде толпу перед театром разгоняли быками. В Париже — конями. А в Стамбуле — львами. Меня закидали бриллиантовыми кольцами. Приходили за кулисы смотреть, не накладные ли у меня бедра. А один испанский цыган, богатый, как сто китайцев, встал передо мной на колено, взял мою ножку, обутую в сапожок со шпорами, и водрузил себе на плешивую башку. Одних вееров я привезла сорок семь коробок… И что я нахожу? — Тамара растелешилась и легла на широкую, мурлыкнувшую под ней койку. — Я нахожу эту блядь из кукольного театра. Петрушечницу! Первую городскую проститутку! Шпильки ее тут, волосы, за диваном лифчик валяется!..
— Кобель… — вздохнула Маруся и закатала рукава.
Эти кипенно — белые, алебастровые, ослепительные, скользкие, ускользающие, выскальзывающие ляжки, эти мягкие, словно талое маслице, локотки, эти розовые, наивные, глупенькие, как молочные поросятки, груди, эти круглые, пологие, широкие, полные, белые — белые, словно насквозь белые, плечи, эти ладошки, как оладушки, эти сонные, вылепленные из мягонького бело — желтого фарфора пальчики с узенькими, к концу суживающимися, с вогнутыми, как у курицы, розовыми ноготками, эту шею, белую, толстую, но длинную, без единой морщины, гладенькую, сотканную из нежной белой верблюжьей шерсти, предстояло плющить Марусе своими худыми, высохшими, с твердыми синими жилами, изъеденными хлоркой, щелоком, холодной водой сильными пальцами…
Она утопила их Тамаре в живот, как в снег, и дала легкую затрещину аппендициту. Мысок с воткнутыми, словно в белую глину, паховыми волосками прикрыла простынкой.
— А ты похудала, Тамара, истаяла, — сказала Маруся.
— Посадили на яблочное пюре и воду. Через три дня сунули помидор. Разве я могу петь на основании помидора?..
Маруся посмотрела на выкручивающееся, выщелкивающееся под пальцами сальцо и согласилась:
— Да, сил тебе много надо…
И она начала перебирать кожу мелкими — мелкими складочками.
— В управлении культуры зависть и интриги, интриги и зависть, — простонала Тамара. — «Я привыкла иметь дело с интеллигентными…» Это она сказала мне!! Маруся, эта… из пединститута! Как она могла?! Как она посмела так сказать?!
— Да что сказала — то? — не поняла Маруся.
— Неинтеллигентная!
— Ну — у, это еще не жопин внук!.. — протянула Маруся. — Делов — то! Показала бы ей кукиш в кармане…
— Я!.. Я — Золотая Чио — Чио — Сан! Я — Платиновая Норма! Кто берет мои верхние ноты?
— Кто? — насторожилась Маруся.
— Никто!
Маруся подумала, что Оля и громче провизжит, но вслух ничего не сказала.
— Крестьянин пашет. Строитель строит. Поп молится. Судья судит. А они что делают? Управление культуры!.. А меня знает весь мир! Куда бы я ни шла, звездное небо передвигается вслед за мной. Дороги, по которым я иду, покрыты яблоневыми лепестками. А счастья нету… Племянницу пригрела, так она притон развела. Нет, вернусь домой. Буду петь в клубе, в хоре…
Тамара разнежилась, пропотела, по ее щекам текли слезы:
— А, Маруся, пока не забыла: снеси шубу в магазин. Помнишь, мне напрокат давали. Она на кухне на табуретке лежит. Возьми, что ли, с них расписку — вещь все — таки дорогая. Один раз только и надела, в Финляндии, прошла полквартала, никто на меня и не глянул…
Маруся накрыла Тамару простынкой, потом верблюжьим одеялом и тихонько прошла на кухню.
Шуба валялась на полу. На ней лежал пес шницель — разин. Господи. Маруся согнала его, подобрала шубу и встряхнула ее. Серебристо — черный мех, низ подбит черными же соболями, на воротнике серебряные витушки, на рукавах бурая волна по бледно — желтому полю, подкладка мутно — красная, с черными мухами, на широких манжетах и на воротнике по большой блестящей дутой пуговице…
Маруся завернула шубу в фартук и спустилась во двор. Прошла в меховой, он рядом, за молочным, на Ленина, и отругала продавцов за такую дорогую шубу: нате, сказала, вашу шубу, ищите других покупателей! Надумают же шить такие дорогие шубы! На Старой Почте дом трехэтажный с сараями и каменным сортиром дешевле стоит…
Она вышла на улицу. Дождь не дождь, а народ так и шныряет туда — сюда. Маруся оглядела грязный мокрый асфальт, задрала голову, нашла Тамарины окна, провела по воздуху черту от окна до земли и снова пошарила глазами по асфальту, под зеленой от сырости стене. Нет, нету… Ай — ай — ай! Бумажка! Вон какая — то бумажка!
И Маруся подоспела в ту самую минуту, когда крестьянин с двумя ведрами вишни поддел ее, уже затоптанную, надорванную, и поволок на галоше пучок золотых цепочек. Маруся цап его за колено и соскребла цепочки. Осмотрела все вокруг, присела на корточки, пошкрябала ребром ладони по тротуару, насобирала сверкающих зернышек, серег, колец, брошек… Под стеной, в воде, лежал огромный перстень. Она нагнулась над ним: ощерившись, на нее смотрел злой паук! Рубин на его спине был тепл.