Делмор Шварц - Мужская сила. Рассказы американских писателей
Тут мистер Фиш призвал класс обратить внимание на его выдающиеся скулы и широко расставленные глаза.
— На моем лице оставил свой след монгол-насильник. Какой-то монгольский дикарь изнасиловал одну из моих прабабок. Еврейская община обязывала мужчину признать такого ребенка, плод насилия, своим; и я, как — увы и ах! — постоянно напоминает мне зеркало, еврейско-монгольская помесь. Но тут встает весьма существенный вопрос: вполне вероятно, что монголы — предки американских индейцев, а они и только они — коренные жители этой страны, нашей страны Америки. Следовательно, я вправе утверждать, что я — согласно расовым критериям — индейского разлива, точнее, разбоя. И американец на сто пятьдесят процентов. А значит, я вправе сказать вам, мистер Мерфи: раз вам не нравятся те, кто здесь живут, не пошли бы вы, откуда пришли.
Порадовал этот вывод класс или ужаснул, трудно сказать.
Прозвенел звонок, урок закончился. Четверо моряков сгрудились у стола мистера Фиша — они разгорячились, им не терпелось обсудить проблему детально. Все были настроены по-боевому. Мистер Мерфи тоже ждал своей очереди поговорить с мистером Фишем.
— На юго-западе дела обстоят получше, — сказал парень из Техаса. — Там браки между евреями и белыми в порядке вещей, там это никого не колышет…
— У меня у самого смуглая кожа, — сказал мистер Фиш, — но я понимаю, что вы хотели сказать (по правде говоря, техасец просто-напросто хотел подладиться к нему ну и заодно заклеймить прогнивший, погрязший в пороках Восток).
— Еще один час пропал даром, — сказал мистер Фиш — он тем временем собирал книги и тетради, готовясь покинуть класс вместе с четырьмя студентами. — А знаете ли вы, — обратился мистер Фиш к одному из них, — что многое из сказанного мной сегодня в классе — всего-навсего многоглаголание, рационалистическое умствование (глядя на недоуменные лица моряков, он подыскивал слово попонятнее), спустя некоторое время я стал жонглировать фактами, словами.
Тут мистер Фиш заметил, что Мерфи стоит в стороне — все еще ждет своей очереди поговорить с ним.
Мистер Фиш попрощался с парнями, и Мерфи приблизился к нему.
— Сэр, — сказал Мерфи, — с какой стати они включают такие тексты в учебник? Смутьяны — вот они кто.
Они уже шли по городку, вокруг сновали студенты, переходившие из одной аудитории в другую.
— Мистер Мерфи, — сказал мистер Фиш, — что бы вы там ни говорили, мне, в сущности, до этого дела нет. Однако говорить такие вещи не следует. Это же глупо. Даже если ваши утверждения верны, все равно высказываться подобным образом — глупо, и, если вы позволите себе нечто в этом роде в классе другого преподавателя, вас, по-видимому, ждут неприятности. Не имею представления, позволяют ли здешние установки выражать расистские взгляды, но предполагаю, что предавать их гласности в классе запрещено.
— Я против вас ничего не имею, — сказал Мерфи, — я от вас не видел ничего плохого.
— Рад, что вы так думаете, — сказал мистер Фиш, — но меня только что осенила любопытная мысль: если бы я сообщил о ваших высказываниях вашему командиру, вам грозили бы неприятности, вам явно недостает такта и осмотрительности — ну какой из вас офицер? Полагаю, мой долг сообщить о ваших высказываниях вашему командиру, но я, конечно же, ничего такого не сделаю.
— Спасибо, — сказал Мерфи — он насупился: был явно озабочен. — Но им бы не след включать в учебник такие тексты.
— В учебнике нет ничего, что давало бы основания для нареканий, — сказал мистер Фиш. — Мне пора идти, но прежде я хочу задать вам еще один вопрос, и вот какой: я еврей, вы в открытую оскорбили мой народ, почему же я не сообщаю о ваших высказываниях?
— Я уже сказал — я знаю, что и среди евреев есть приличные люди, — буркнул Мерфи.
— Ответьте на мой вопрос, — упорствовал мистер Фиш, — почему я не сообщу о ваших высказываниях вашему командиру — ведь это, по всей вероятности, мой долг.
— Не знаю почему, — сказал мистер Мерфи.
— Вот и я не знаю, — сказал мистер Фиш, он уже вернулся домой: поджидать, когда на него нахлынет — а она не заставит себя ждать — тревога, порожденная всем, что творилось последние пять тысяч лет.
Бернард Маламуд
Заклятие
Пер. В. Пророкова
Фогель, писатель, получил от Гэри Симеона, будущего писателя, очередное письмо, и как всегда с просьбой. Тот писал прозу, но имени еще не заработал. Из уважения к коллегам Фогель обычно хранил их письма, однако искушение не включать в этот список Симеона было велико, несмотря на то что он уже начал публиковаться. Я не считаю себя его наставником, хотя он и называет себя моим учеником. А чему я его, собственно, научил? Все-таки он положил письмо в одну из папок. Ведь прежние его письма я сохранил, подумал он.
Эли Фогель был писателем не хуже многих, однако не особенно «удачливым». Слово это он недолюбливал. Темп его работы был ограничен медлительностью походки — наслаждаться жизнью приходилось, превозмогая одышку. За пятнадцать лет — две с половиной книги, из которых половина — тоненькая книжечка малозначительных стихов. Хромота моя символична, думал он. Ногу он повредил в юности — упал с велосипеда, впрочем, в наращенном ботинке хромота была заметна гораздо меньше, чем когда он ковылял босиком. Он шел по жизни с трудом, потому что ему многого не хватало. Например, Фогель жалел, что так никогда и не женился, и все из-за того, что целиком отдавал себя работе. Одно другого вовсе не исключает, но, по мне, либо что-то одно, либо — ничего. Он был в некотором роде маньяк. Жизнь это упрощало, но и обедняло. И все же жалостью к себе он не мучился. Фогеля, пожалуй, даже забавляло то, что героями обоих его романов были мужчины женатые, обремененные семьей, и причиной их мук были не увечные члены и не неизбывное одиночество. Меня выручает богатое воображение, думал он.
Оба романа хвалили, но денег они не принесли; последние шесть лет он трудился над третьим и написал больше половины. Поскольку строчить рецензии, читать лекции и постоянно преподавать он отказывался, с деньгами у него часто бывало туго. К счастью, он получил от отца небольшое наследство — выходило около пяти тысяч ежегодно, но из-за инфляции сумма эта покрывала все меньше расходов, поэтому Фогель хотя и неохотно, но принимал приглашения поработать в летних школах или же преподавал, превозмогая раздражение, на писательских семинарах, раза два за лето. Этих денег ему кое-как хватало.
На одном из таких семинаров, в июне в Буффало, писатель познакомился, а в середине августа того же года в кампусе маленького колледжа в Уайт-Маунтинс почти подружился с Гэри Симеоном, тогда он был чуть ли не вдвое моложе Фогеля; дружбой это можно было назвать с натяжкой, она была поверхностной и ненадежной, но некоторое время вполне Фогеля удовлетворяла — так сказать, имела некоторые признаки и задатки дружбы.
Гэри, с блеском в глазах слушавший рассуждения Фогеля о писательском ремесле, однажды со всей серьезностью признался, что «больше всего на свете» и даже «отчаянно» мечтает стать писателем, — от этого отчаяния Фогеля бросило в дрожь, и он минут пятнадцать приходил в себя. Он сидел в кабинете и подавленно молчал, а юнец беспокойно ерзал на стуле.
— К чему такая спешка? — спросил наконец писатель.
— Я непременно должен этого добиться, — ответил юнец.
— Чего именно?
— Я, мистер Фогель, хочу стать когда-нибудь хорошим писателем!
— Это долгий путь, мой мальчик, — сказал Эли Фогель. — Подружись со временем. И беги отчаяния. Предающиеся отчаянию становятся плохими писателями — они лишь это отчаяние сеют.
Он усмехнулся почти по-доброму. Гэри кивал с таким видом, будто получил свой самый главный в жизни урок. Гэри, старшекурсник двадцати двух лет, был кудряв, с широким тяжелым лицом и такой же фигурой. Когда он появился на семинаре в Буффало, он носил пышные рыжеватые усы, окаймлявшие толстогубый рот. Познакомившись с Фогелем, он их сбрил, а к концу лета отрастил снова. Ростом он был метр восемьдесят и из-за своих габаритов казался если не мудрее, то уж точно старше. После беседы с Фогелем он некоторое время делал вид, будто относится к своему творчеству более взвешенно. Он немного подражал Фогелю, и Фогеля это забавляло. Прежде у него не было учеников, и он привязался к юноше. Тот внес в его жизнь некоторое разнообразие. Гэри с его желтой гитарой было видно издалека. Играл он кое-как, но пел вполне прилично, почти профессионально, тенором.
— Спойте «Очи черные», Гэри, — просил Фогель, юноша исполнял его просьбу, на писателя накатывала сладкая грусть, и он думал о том, каково было бы иметь сына. Едва звучал первый аккорд, у Фогеля слезы на глаза наворачивались.
Гэри не только окружил его вниманием, но и исполнял поручения: приносил Фогелю книги из библиотеки, возил в город по делам, его можно было послать за записями к лекции, забытыми в комнате, — словно это была плата (которой, впрочем, Фогель не требовал) за право сидеть у его ног и мучить вопросами о мастерстве писателя. Фогель, растроганный обходительностью и тем, что Гэри еще предстояло узнать, как печальна жизнь писателя, приглашал его, обычно вместе с кем-нибудь из его друзей, к себе выпить аперитив перед ужином. Гэри приносил с собой пухлый блокнот, куда записывал застольные беседы Фогеля. Он показал ему первую вписанную им фразу: «Воображение не обязательно есть игра подсознания», — прочитав ее, писатель натужно засмеялся, чтобы скрыть неловкость. Гэри тоже засмеялся. Фогель считал, что делать записи глупо, однако не возражал, когда Гэри заносил в блокнот целые пассажи, хоть и полагал, что вряд ли может поведать ему что-нибудь мудрое. В творчестве он был мудрее — как любой, кто многое переосмысливает. Уж лучше бы, думал он, Гэри искал ответы на вопросы в его книгах и не почитал беднягу Фогеля за гуру.