Элиа Казан - Сделка
На очередном «большом сборе» по «Зефиру», пока я держал речь, она снова сидела в том же самом углу. Склонив голову, ручка — над блокнотом, она царапала что-то или рисовала чертиков. Когда я закончил и сидящие вокруг закивали согласно головами, она подняла на меня взгляд, и снова… как в прошлый раз — издевательская ухмылка!
— Что это такое, черт возьми? — спросил я у соседа, показывая на нее пальцем. Мне было плевать, слышит она или нет.
— Из офиса Финнегана! — прошептал сосед.
В последующие недели, пока мы запускали кампанию «чистых» сигарет, наша контора имела возможность хоть что-то разнюхать о ней. Но, увы, хотя без ее присутствия не обходилась ни одна встреча, никто с ней даже не познакомился. Ситуация становилась более чем любопытной. Народ пытал друг друга в надежде разузнать, что же она из себя представляет. А Гвен начала появляться на обзорных собраниях Директората (это — наш Верховный Суд, наша последняя инстанция, а я являлся ее членом). Но мистер Финнеган, председатель (только этих собраний), не удосужился ни представить ее, ни объяснить ее пребывание среди нас. Лишь раз он обмолвился кому-то: «У ней в заднице зашит детектор дерьма!» — и это была единственная информация. Я уверен, что он держал ее за темную лошадку в кулуарах нашего агентства.
Личность подобного типа мистер Финнеган уже не впервые нанимал в свой личный штат. По одной из его теорий, иметь в окружении человека, который постоянно говорит тебе худшее из возможного, эдакого отрицательного персонажа, просто необходимо. Эта теория составляла одну из частей его философии бизнеса — по ней выходило, что лучше узнать самое плохое из уст того, кто специально предназначен высмеивать все твои задумки, чем ждать, когда их развенчает публика. Предугадать — значит вовремя принять меры.
Так или иначе, мисс Хант (ее охотничья фамилия предоставила обширное поле для упражнений в остроумии всем желающим) посещала собрания с завидной регулярностью, а вскоре начала ходить абсолютно на все. Вечно в углу, ничего не комментируя, но и не пропуская мимо ушей ни одного сказанного слова. И по офису пошли гулять домыслы! Еще одна деталь — она постоянно что-то рисовала или просто царапала в своем блокноте, никто не знал что. Народ, раздраженный этим, пытался заглянуть туда, но никому не удалось. Потом все свыклись и стали автоматически отмечать про себя, когда она подносила перо к бумаге, словно это хоть в какой-то мере могло прояснить ситуацию. Но долго, кстати, голову не ломало. Очень скоро среди обитателей офиса Гвендолен Хант именовалась не иначе как Финнеганов Шпик. А комнаты, куда она заходила, во всеуслышание объявлялись напрямую соединенными через подслушивающие устройства с троном босса.
В те дни она трепала мне нервы как никому другому. Я привык жить на волне успеха или, если выражаться точнее, любил, чтобы мою деятельность одобряли. Должны были одобрять. Иначе я просто не могу работать. В свое время на это меня и подцепила Флоренс. Что это — лесть? Назову иначе — вера. А эта Гвен лишь морщила нос, когда все в очередной раз бывали поражены. Ну кто она такая, скажите на милость, чтобы морщить нос? Я, один из самых удачливых работников рекламы, краснел после одного взгляда на нее. В моей профессии много стандартов. Но вот будет ли качественный товар, а не тот заменитель, заполонивший страну и позволивший валовому индексу держаться там, где ему и положено, покупаться без нас — это еще вопрос?!
И дьявол всех побери — я был на своем месте! Мог зайти в комнату, полную наскакивающих друг на друга идиотов, или в один из тех стеклянных параллелепипедов, известных под именем «рекламных будок», где, как в серпентарии, извивающиеся змеи сплетаются в клубок, норовя прокусить соседу глотку, я мог зайти в такой рассадник, и все гады сворачивались по моей прихоти в колечки, клали невзрачные, с пятном на лбу, головы на хвосты и так застывали. Да, я был ходячим суеверием; люди говорили: «Все, что нам сейчас надо, — это чтобы плюгавая сволочь Эдди Андерсон заглянул на секунду!»
Но Незаменимый Эдди так и не мог взять на ура мисс Хант. И она меня съела. В один из дней на какой-то встрече, где поначалу царил хаос, а потом моими усилиями была восстановлена гармония, я под конец поднялся (всегда делал вид, что впереди масса неотложных дел; этому я научился от папаши, говорившего, что люди, держащие птицу удачи за хвост, постоянно торопятся) и поспешил к выходу, принимая дань благодарных улыбок от участников. Она тоже осклабилась. Как обычно, ни тени восхищения. По причине, которую иначе как извращенной не назовешь, я уже и ее кислую мину начал воспринимать как необходимое послесловие. В тот день меня это просто вывело из себя! Я понял, что меня действительно интересует ее реакция! И даже неосознанно стал поворачиваться к ней, пытаясь уловить ее мысли. Но каждый раз — шлеп! — как в комиксах — получал в лицо порцию жгучей неприязни.
Меня будто повлекло за ней. Она шествовала по холлу, не замечая суетливости людей, не спеша шла под аккомпанемент своего собственного внутреннего оркестра, проходила сквозь скопления сотрудников, как молодая львица, как некое высшее существо, ни у кого не ищущее ни понимания, ни приязни, ни дружбы: ничего из того, чем каждый хомо сапиенс должен обладать, чтобы плыть день за днем по жизни.
Я догнал ее, схватил за руку и рывком развернул к себе. На лице Гвен не было удивления: напротив, она, казалось, долго этого ждала.
— Почему я должен терпеть ваши постоянные ухмылки? — спросил я.
— Постоянные? — Она задумалась. — А когда я ухмылялась?
Ее голос был на удивление мягок.
— На наших встречах. Все время сидите там и улыбаетесь. Что это означает?
— Наверно, кто-то рассмешил меня. А вам не нравится, что я…
— Когда этот кто-то я сам, то не нравится. Создается впечатление, что вы издеваетесь…
— Не обращайте внимания. Просто у меня такое лицо.
И она ушла. Но мои ладони продолжали ощущать ее руку, легкую и крепкую. А глаза запомнили изгиб шеи и плеч, нежный лимон кожи. В воздухе остался аромат ее тела, я ощутил, что скоро что-то произойдет. И когда это произошло, когда я раздел ее, то обнаружил, что она именно такая, какой я ее представлял, — вся, вся нежно-белая. Везде, особенно на внутренних сторонах бедер, ее кожа была как индийский шелк. Красота тела нигде не портилась недостаточностью или излишеством: везде совершенство, утонченность и изящество.
С того дня я осознавал свою причастность к ее существованию ежесекундно. Стараясь не ударить перед ней лицом в грязь, я лез из кожи вон на встречах с клиентами, я заключал немыслимые сделки, я перепрыгивал через самого себя, доходя иногда до совершенно рискованных вещей, угрожающих всякому бизнесу вообще. И всегда отдавал себе отчет в том, что моим последним судией была она — эта ладная девчонка со все отрицающей улыбкой, которая сидела в углу и что-то писала или притворялась, что писала.
Как-то я спросил ее:
— Для кого вы это пишете?
Она улыбнулась и ответила:
— Я пишу книгу, чтобы из всего здесь произнесенного не пропало ни слова. А вас интересует копия?
Весь офис задавался вопросом — почему ее терпят, почему не выгонят. Ведь она была так демонстративно цинична по отношению к главному — нашему делу. Я, похоже, из-за более пристального к ней внимания вскоре начал понимать, что особенного разглядел в ней мистер Финнеган. Как и другие, я недооценивал Гвен.
Была ли она умна или, наоборот, глупа как пробка (да и есть ли между тем и тем хоть какая-нибудь разница?), сказать с полной уверенностью я не мог. Ясно, что учеба в колледже ее миновала. И этим она невыгодно отличалась от остальных сотрудниц — сплошь выпускниц Вассара и Радклиффа. Но эти ученые девицы никогда не понимали конечной цели вопросов, и сказать, что их высказывания есть суть и результат работы головой, я бы не решился. От них нельзя было добиться ясности, даже завертев им мозги набекрень. Нет, в конце концов они выдавали мнение, но чье оно было?
В отличие от них, Гвен, как я позже выяснил, никогда не вела речь о чем-то превышающем границы ее знаний. Она не сыпала афоризмами Макса Лернера или этого парня, Родхореца, не цитировала Альфреда Казина или «Таймс». Она говорила СВОЕ — свое, целиком основанное на личном опыте и собственных мыслях. И все, о чем она говорила, так или иначе ей было знакомо. Если разговор шел о человеке — она или жила по соседству с ним, или работала с ним, или ссорилась с ним, или страдала из-за него, или вообще ничего не говорила про него. Если взять что-то неодушевленное — она или обожглась на этом, или помирала от скуки, это могло стукнуть ее по голове или еще что — иначе она просто не высказывалась. Она всегда говорила свое, и этим все сказано.
Огонь, вода и медные трубы не обошли ее стороной. И все же бывали дни, когда она вся светилась, как утренняя роса, свежестью невинности. И в тот день, когда наши линии окончательно пересеклись, она была неотразима.