Петер Хандке - Медленное возвращение домой
– Как видишь, я иду теперь спать, – сказал он, обращаясь к ней, и добавил: – Радуйся, душа моя, что у тебя есть свой угол и крыша над головой.
Снаружи бушевал ветер, а дом летел сквозь ночь, и Зоргер радовался утреннему свету. «Мне хотелось бы пожить какое-то время с животными. Они не потеют и не скулят о том, какая тяжелая у них жизнь…»
Но разве не существовало, при всей потребности молчать и умалчивать, еще и желание спонтанно выкрикнуть что-нибудь, желание кричать вообще, которое позволило бы не только доказать отсутствие какой бы то ни было вины, но и восстановило бы ту сияющую невинность, с которой можно было спокойно жить дальше?
Зоргеру нечего было выкрикивать, ни на каком языке. Он еще не совсем заснул, когда со всей очевидностью понял: и снова день прошел, и снова он отложил то, что уже скоро откладывать будет просто нельзя. Настало время принять решение, которое находилось в его власти, а может быть, и нет, в любом случае добиваться этого должен был он и никто другой.
Он лежал неподвижно, глубоко дыша, но при этом видел, что тело его как будто приосанилось, и он почувствовал непреодолимое желание такого решения, почти что возмущенное ожидание и нетерпение; самое же удивительное, а для Зоргера совершенно неслыханное и, если учесть, что все происходило в полусне, отнюдь не смешное, во всем этом было то, что он при этом чувствовал себя так, будто он был не один, – впервые в жизни он чувствовал себя представителем народа. В этот момент он представлял не просто некое большое число, он был носителем того самого, сплотившего их всех и окрылившего их желания – желания принять решение.
В какое-то мгновение он представил себе даже, что все эти одинаковые окна в высотных домах-коробках есть не что иное, как приборы ожидания, застывшие в напряжении, и что они были устроены в этих глухих стенах именно для этой цели, а не как отверстия для обзора и циркуляции воздуха, и, уже засыпая, увидел перед собою не те обычные безлюдные ландшафты, а совсем рядом летящую вереницу совсем не деревенских горестных лиц, среди которых не было ни одного знакомого; и все же все вместе они составляли некое живое множество, к которому принадлежал и он сам.
Был ли он готов к решению? Он не знал этого и никогда бы не узнал, если бы внутренне не был настроен на это.
Но что это было за решение? Вместо ответа почти уже заснувший Зоргер увидел немую сцену, как он сидит в небольшом помещении, где-то высоко-высоко, и выглядит как усердный чиновник, слуга народа, с покатыми плечами, а с другого берега огромного водного пространства, отделяющего его от всего остального, на него смотрят бесчисленные окна, сомкнувшиеся рядами.
Какое-то небывалое, непреодолимое желание охватило его – напрячь все свои силы до полного изнеможения. А если бы он оказался слишком слабым, он сумел бы укрыться где-нибудь в стороне, под аркадами, которые привели бы его в надежное укрытие, которое пока еще оставалось закрытым: многое было поставлено на карту, только не жизнь и не смерть.
Тепло разлилось по всему телу, и он натолкнулся на себя самого, в своей собственной ладони. Ему было приятно ощущать свой детородный орган, без возбуждения, и одновременно с этим он почувствовал голод и еще – жажду денег. Кошка вспрыгнула на постель и улеглась в ногах; «животное в доме». Узкая и длинная койка подходила ему как нельзя лучше. Рядом рассмеялся во сне Лауффер, или это он сам? Ветер снаружи превратился в облако. Индианка, свернувшаяся калачиком подле него, как раз забыла о нем, забыла обо всех людях на свете, даже о своих детях. (Она тоже подходила ему сейчас как нельзя лучше.)
Если днем благодаря работе Зоргер обыкновенно сливался в единое целое с самим собою и с ландшафтом – вот он, вот эта местность, которую он сам себе отыскал, все на своих местах («township» назывался его квадратный, никем не заселенный участок, на котором не было ничего, кроме дикой природы), – то по ночам, когда он спал на своей высокой железной кровати, его по-прежнему не оставляло ощущение удаленности от Европы и от «предков»: не только в том смысле, что между ним и какой-то другою точкой в пространстве пролегает невообразимое расстояние, но и потому, что он сам себе казался удаленным (при том что уже самый факт удаченности был преступлением). Во сне у него не было конкретного образа этой точки в пространстве, а только неотступно преследовавшее его и по меньшей мере мешающее сознание того, что он спит не в своей постели. Даже во сне его не покидало ощущение собственной принудительной удаленности, и, хотя с тех пор, как он сменил континент, прошли уже годы, ему еще ни разу не удалось, имея крышу над головой, забыться мирным сном; напротив, стоило ему сомкнуть глаза (мгновение, которому он всякий раз отчаянно сопротивлялся), да и потом, в течение всей ночи, его, постепенно наливающегося тяжестью и превращающегося в бесформенный комок, начинало медленно и неудержимо нести в сторону горизонта, притягивавшего как магнит, – где потом что происходило?
Из кучки кричащих пьяных индейцев, стоявших на берегу реки вокруг костра, отделился один и, пятясь задом, нетвердо держась на ногах, с бутылкой в руках, вошел в быструю реку и тут же исчез под гладкой поверхностью; но в самый момент этого стремительного падения спящий успел заменить его. Он больше не всплыл. Никто не отреагировал на его исчезновение.
Река с высоты птичьего полета (как если смотреть из низко летящего вертолета) оказалась на поверхности такой прозрачной, что в глубине ее, словно заключенные в прозрачное водяное тело и выглядевшие как самодостаточная масса, имеющая четкие очертания, которая именно поэтому и производила впечатление бешено вращающейся стихии, были видны желто-коричневые, ритмично поднимающиеся со дна по всей ширине русла реки перекатывающиеся тучи ила, двигавшиеся на запад.
Над этой мутью, по самому верху, там, где вода оставалась прозрачной, скользили, не выходя на поверхность, неразличимые с берега темные стволы деревьев, в основном голые, черные березы, с которых течением содрало кору и которые теперь то и дело оказывались окутанными слоем ила, столбом поднимавшимся в отдельных местах со дна; у самого же берега хорошо было видно, как несутся в волнах отдельные сосновые коряги, корневищем книзу, макушками вверх, протыкая поверхность воды и снова исчезая. Некоторые стволы, вынесенные на мелководье, застревали там, уцепившись корнями за дно, и только отдельные мелкие корешки топорщились над водой.
Криков больше не было; поток вздымался в предрассветных сумерках, устремленный к спокойному заливу, за которым начиналась где-то там далеко-далеко сфера действия моря. Время от времени на поверхности появлялись волны от ветра, которые мрачно разбегались во все стороны.
Дохлого розового лосося вынесло на песчаный берег, еле различимое цветовое пятно среди застывшей раскинувшейся мглы, над которой, совершенно отдельно от нее, было бледное небо с бесцветной опрокинутой луной. Рыбина, вся распухшая, лежала на песке, скрытом под толстым слоем ила, казалось, она случайно вписалась в холодный сумеречный ландшафт, под стать таким же вздувшимся, обнесенным белыми дощатыми оградами холмикам индейского кладбища в редком низкорослом лесу, этим межевым знакам, отделявшим от потустороннего мира хижины с их черными и серыми стенами, которые стояли среди кустарника на узкой полоске земли, не подавая никаких признаков жизни, кроме гудения генераторов; брошенный костер на берегу реки все еще тихонько потрескивал.
Заселенная местность пересекалась бесчисленными тропинками, которые совсем не обязательно служили для того, чтобы соединять отдельные дома, многие из них просто вели к какой-нибудь группе деревьев, или уходили в лес и там обрывались, или же превращались в подземные туннели, которые уже в свою очередь разбегались в разные стороны, чтобы потом, где-нибудь глубоко под землей, перейти в запутанный лабиринт лисьих ходов. Непроходимые леса окружали поселок, и, более того, дремучие чащобы и весь этот доисторический пейзаж сохраняли в целом свою исконную девственность и все еще господствовали здесь, даже на территории общины. Вся эта местность никогда не распахивалась, и потому здесь никогда не было никаких полей или каких-либо других форм ландшафта, отмеченных печатью цивилизации; если не считать небольших насыпей для жилых домов, в целом естественный рельеф земной поверхности здесь нигде не был нарушен, и даже более или менее широкие дороги следовали здесь многочисленным неровностям почвы, которая только с воздуха казалась плоской (единственным «полем», соответственно, была, не считая взлетно-посадочной полосы, возникшая в результате насыпных работ короткая и довольно широкая щебеночная дорога, которая, будучи закрытым объектом, вела к военной базе, расположенной среди болот). И поскольку большинство хижин были сооружены на сваях, то и под ними, на всей этой застроенной территории, поверхность земли сохранила свой первозданный вид со всеми ложбинками, впадинами и неровностями.