Петер Хандке - Медленное возвращение домой
И снова пошел снег; дети на улице вертелись, стараясь поймать языком снежинки; дымились тележки с теплыми кренделями; а потом опустились сумерки. – В этом густонаселенном гражданским населением весело-подвижном месте, где уже не было дистанции между внутренним пространством здания на переднем плане и виднеющимся на горизонте проливом, мчались и катились машины, стояли и шли пешеходы, неслись как очумелые, бежали бегуны сплошною вереницей, во всех направлениях, подобно тому, продвигающемуся в сторону вечера любвеобильному порядку, в который так страстно хотел влиться Зоргер, неожиданно открывший для себя, что может одним лишь своим взглядом, ставшим благодаря его собственной предыстории более глубоким и способным к размеренному проникновению в пространство, одним лишь этим взглядом, который именно здесь и сейчас вполне удавался ему, участвовать в мирной красоте этого настоящего, содействуя темному раю этого вечера.
«О, медленный мир!»
Но почему именно за его тоскою, которая, взмыв из самых сокровенных глубин его «я» к самому внешнему миру, хотела раз и навсегда соединить его, как отдельную данность, с мировым целым, почему за нею тотчас же последовал бледный, беззвучный луч, в свете которого все страстно-желанное тихонько и почти незаметно опять отступило, обозначив перед собою пустоту опоясывающей землю полосы смерти, от которой он почувствовал слабость и, подчинившись, тут же, качаясь, вернулся в себя? Освободившись совершенно от всякого своекорыстия и не получив ничего взамен, кроме чистого присутствия духа, он, томимый одним лишь страстным желанием дополнить мир («Я хочу иметь тебя и хочу быть частью тебя!»), только тогда осознал, что страдает неисцелимым недугом, причина которого никак не связана с ним лично и вместе с тем не может быть объяснена особенностями данной исторической эпохи этой земной и, что бы там ни говорили, такой любимой планеты. Он больше не мечтал ни о каком другом времени, – но только то, что он сумел, с такою же чистейшей и пылкой страстностью, получить от этого мира, вычленить из него, казалось ему все еще слишком малым.
Разве он не чувствовал себя когда-то богатым? Он опустился на ступеньки, которые были по краям забиты отдыхающими людьми, и развязал, очень медленно, шнурки на ботинках, а потом завязал обратно. Но вот уже смотрители захлопали в ладоши, и народ двинулся мелкими шажками к выходу. На какую-то секунду ты, Зоргер, представил себе, что история человечества скоро закончится, спокойно, гармонично и без ужаса. Конечно, это было милостиво. (Или нет?) И высасывающая кровь, лишенная фантазий беда отступила от тебя, и ты почувствовал на веках елей вечно дикой потребности к спасению. Глубокий вздох прошел не только через тебя, но и через всю толпу, и ты с новою силой поднял глаза в поисках взгляда других глаз, которые были бы такими же тяжелыми, как и твои. Тебе горько и, под конец, невыносимо больно от мысли, что ты должен вот-вот покинуть это мирное место, и потому тебе хочется быть хотя бы последним, кто выйдет отсюда; самым прекрасным в этой боли было то, что при этом просветлела земля (подобно тому как когда-то, в доисторические времена, от жары и давления известняк превратился в мрамор, который теперь блестел у тебя под ногами).
Когда ты сидел, дорогой Зоргер, в ночном самолете, летящем в Европу, то казалось, что это твое «первое настоящее путешествие», которое учит, как было сказано, тому, что такое «собственный стиль». За твоею спиною и впереди тебя надрывались младенцы, которые, наконец успокоившись, неотрывно смотрели теперь темными глазами пророков. Ты больше не знал, кто ты есть. Где твоя мечта о величии? Ты был Никто. В предрассветных сумерках ты увидел обгоревшее крыло самолета. Ваши переночевавшие лица казались вымазанными вареньем. Стюардессы уже надевали уличные туфли. Пустой экран, еще недавно поблескивающий в лучах восходящего солнца, тоже погас. Самолет с грохотом разорвал облака.
«Ускользающее лицо!Камни у меня под ногами приближают тебя:В них погружаясь,их тяжестью наполняю я нас».