Антоний Либера - Мадам
— Мы только время зря тратим, — говорили они в такие минуты. — Ничего у нас не получится, только людей насмешим. А если что-нибудь и получится, то сколько раз нам удастся выступить? Один? Два? Стоит ли так надрываться ради одного выступления?
— Стоит, — отвечал я. — Если у нас получится, то даже одного мгновения достаточно. Я кое-что в этом понимаю… (Имелась в виду, разумеется, лебединая песнь «Квартета».)
— Болтовня это все… — махали они руками и расходились в молчании.
Наконец, после многомесячных репетиций, десятков изменений в составе и в репертуаре, после бесконечных нервных срывов и приступов отчаяния, где-то в конце апреля спектакль обрел окончательную форму. Это был монтаж избранных сцен и монологов из самых известных пьес: от Эсхила до Беккета. Спектакль назывался «Весь мир — театр», продолжался около часа и источал беспросветный пессимизм. Начиналось представление монологом Прометея, прикованного к скале; далее шел диалог между Креонтом и Гемоном из «Антигоны»; затем несколько мрачных отрывков из Шекспира, в том числе монолог Жака из «Как вам это понравится» о семи периодах в жизни человека (начинающийся со слов, давших название всему спектаклю); потом финал «Мизантропа» Мольера; вступительный монолог Фауста и фрагмент его диалога с Мефистофелем; а в заключение отрывок из монолога Хамма из пьесы Беккета «Конец игры».
Этот сценарий, предложенный на рассмотрение школьным властям, не был утвержден.
— Почему так мрачно? — поморщился завуч, худой, высокий мужчина с землистой кожей и внешностью туберкулезника, прозванный Солитером. — Когда все это читаешь, то жить не хочется. Мы не можем поощрять в школе упаднические настроения.
— Это классика, пан завуч, — защищал я свое детище. — Почти все входит в список обязательного чтения. Не я же составлял школьную программу.
— Ты программой не прикрывайся, — продолжал брезгливо морщиться завуч, перелистывая страницы. — Тексты подобраны явно тенденциозно. Подвергаются сомнению все ценности с целью отбить желание учиться и трудиться. Вот, пожалуйста, — он остановился на странице с монологом Фауста и прочел первые строки:
Я богословьем овладел,Над философией корпел,Юриспруденцию долбил И медицину изучал.Однако я при этом всем Был и остался дураком[3].
Ну, и что это значит? Не стоит, мол, учиться, потому что все равно толку никакого, да? И ты хочешь, чтобы мы этому аплодировали?!
— Мы это учили на уроках литературы! — парировал я раздраженным тоном. — Что же получается? Когда мы это читаем на уроках или дома, то все хорошо, а когда произносим со сцены, то плохо?
— На уроке дело другое, — спокойно ответил Солитер. — Урок ведет учитель, который может объяснить вам, что автор имел в виду.
— Так что же, по вашему мнению, имел здесь в виду Гете? — спросил я с иронией.
— Как — что? — фыркнул завуч. — Высокомерие! Зазнайство. Амбиции, точно такие же, как у тебя. Когда кому-то начинает казаться, что он всех превзошел, это плохо кончается. Смотри, здесь прямо сказано, — и он прочел еще несколько строк:
И к магии я обратился,Чтоб дух по зову мне явилсяИ тайну бытия открыл[4].
Будьте любезны! Магия, нечистые силы, заигрывание с дьяволом — вот чем кончает каждый возомнивший о себе гордец. Только об этом твой сценарий умалчивает. А кроме того, — он внезапно сменил тему, — здесь вообще нет отечественной литературы. В конце концов, вы учитесь в польской школе.
— Это подборка из величайших шедевров мировой драматургии, — начал я с тоской в голосе, но Солитер прервал меня на полуслове с намеренно подчеркнутым сарказмом:
— То есть, по твоему мнению, в отечественной литературе нет достойных внимания драматических произведений? Мицкевич, Словацкий, Красинский — для тебя это только досадные помехи, второстепенные и даже третьеразрядные имена…
— Я этого не говорил, — мне удалось легко парировать его выпад. — Хотя, с другой стороны, пан завуч не может не признать, что драмы Эсхила, Шекспира, Мольера и Гете ставят по всему миру, в то время как наши гении пользуются успехом только у нас.
— Чужое хвалите, своего не знаете, так гласит пословица… — усмехнулся завуч.
— Если быть точным, — поспешил я его поправить, — то это не пословица, а цитата из стихотворения Станислава Яховича, еще одного великого польского поэта. Ведь вы помните, пан завуч, это тот поэт, который написал: «Пан котик приболел и лег в кроватку», вы, наверное, читали…
— Ну-ну! — оборвал мои попытки продемонстрировать эрудицию Солитер. — Не очень-то умничай! Ты занимаешь типично космополитические позиции. Знаешь, что такое космополитизм?
— Гражданство мира, — ответил я коротко.
— Нет, — возразил завуч. — Это безразличное и даже презрительное отношение к традициям и культуре собственного народа. Ты бредишь Западом и, как идолопоклонник, преклоняешься перед его цапками.
— Перед Западом? — тут я постарался изобразить удивление. — Греция, насколько мне известно, еще задолго до нашей эры…
Однако Солитер не дал мне закончить.
— По какой-то странной случайности в твоем сценарии не нашлось места Чехову, Гоголю, Толстому, а ведь ты не осмелишься утверждать, что пьесы этих великих писателей идут только в России… то есть, я хотел сказать, в Советском Союзе.
— Короче говоря, мы не сможем играть наш спектакль? — я уже понимал, что дальнейшая дискуссия ни к чему не приведет.
— В такой форме — нет. Если только ты не внесешь поправки, которые я от тебя потребую.
— Мне нужно подумать, — дипломатично ответил я, а мысленно показал ему огромный кукиш.
Куражиться над Солитером, особенно мысленно, достижение невеликое. Истинным достижением было бы достойно выйти из сложившейся ситуации. После многомесячных репетиций, мечтаний и надежд у меня просто не хватало духа объявить труппе об отказе завуча. С другой стороны, я не мог этого скрывать и — выигрывая время — кормить артистов пустыми обещаниями.
Терять мне было нечего, и в тот же день я отправился в центр Варшавского конкурса любительских и школьных театров, который разместился в одном из столичных театральных зданий, чтобы предложить на конкурс наш спектакль. Но сохранять при этом спокойствие мне не удавалось. Идея принять участие в мероприятии такого уровня (самого серьезного в данной категории), к тому же наперекор Солитеру, воодушевляла, но одновременно внушала панический страх возможного провала. Наш сценический опыт был невероятно бедным. Нам не пришлось испытать на себе реакцию зрительского зала, поэтому мы не знали, на что, собственно, способны. Как подействует на нас волнение? Не подведет ли нас память? Как мы справимся с возможными неожиданностями? Кроме того, у меня не было ни малейшего понятия, насколько серьезной будет конкуренция. Вдруг наша подборка, независимо от того, как пройдет выступление, покажется инфантильной или, того хуже, скучной? Или просто смешной в своих претензиях на трагичность? Поражение такого рода было бы для нас слишком унизительным. Я чувствовал, что беру на себя огромную ответственность.
В бюро Конкурса театров царил сонный покой. За столом сидела молоденькая секретарша и красила ногти.
— Я хотел бы представить на конкурс этого года наш театральный коллектив, — робко обратился я к секретарше.
— От чьего имени ты выступаешь? — спросила она, не прерывая своего занятия.
— Как это — от чьего? — удивился я. — От своего собственного. От имени коллектива, который здесь представляю.
Она смерила меня взглядом.
— Ты не похож ни на режиссера, ни на учителя, — заявила она, возвращаясь к своим нолям.
— Более того, я ни тот и ни другой, — подтвердил я с притворной грустью. — Это значит, что я не имею права подать заявку о включении на конкурс нашего спектакля?
— Срок подачи заявок уже истек, — ответила она уклончиво.
Я почувствовал болезненные спазмы в сердце, но одновременно и облегчение. Ну, что же, не получилось, но, может быть, это и к лучшему. Правда, теряется последний шанс на триумф и лавры, но зато исчезает и призрак позора.
— Истек… — повторил я, как эхо. — А можно узнать, когда?
— Сегодня, в двенадцать дня, — объяснила она с притворным сочувствием.
Я взглянул на часы. Было четверть четвертого.
— До двух часов у меня были уроки в школе, — пробормотал я как бы про себя.
— Нужно было прийти вчера, — она развела руками, продемонстрировав этим жестом всю безвыходность ситуации и не забыв при этом полюбоваться результатами своих косметических трудов.
— Ну да… — покорно пролепетал я и уже собирался уходить, как в этот момент в комнату вошел не кто иной, как сам ЕС, собственной персоной, один из популярнейших в то время актеров, и секретарша сорвалась с места, расплывшись в любезнейшей улыбке.