Николай Крыщук - В Петербурге летом жить можно…
Юрский играл Фердыщенко. Товстоногов, не объясняя никаких сверхзадач по Станиславскому, диктовал ему сцену в гостиной Настасьи Филипповны. «Вы скажете это, потом сделаете три шага вперед. Здесь, повернувшись чуть влево, добавите… Пройдете Ганечку, не замечая. Обойдете Настасью Филипповну. Зайдете за рояль. Возьмете два бокала и легонько ударите их друг о друга. Потом скажете последние слова».
И вот, опять же, ничего этого я не рассказывал отцу. Но он как-то понимал, что со мной происходит. Потому что на следующий день снова звонил другу, и я снова тайком пробирался на репетицию.
Видя, что я провожу часы за сочинительством, отец купил мне старую портативную машинку «Олимпия», которую ему продал его сослуживец «задешево» (180 рублей новыми деньгами – огромная сумма) и только с условием, что она «попадет в хорошие руки». При этом из деликатности отец ни разу не спросил меня, что я, например, сегодня написал и что на этой машинке отпечатал? Сейчас мне эта деликатность кажется излишней.
Так же, искренне радуясь моей новой книге и доставая из заначки бутылку, чтобы «это дело отметить», он никогда потом не высказывал о ней своего мнения, я и сейчас не знаю, читал ли он их? Жизнь его сворачивалась на моих глазах. В старости он стал читателем газет.
В связи с хрущевским сокращением армии отца, к тому времени уже майора, уволили в запас. Это был крах. Он любил ходить на службу в академию, любил начищать вечером пряжку и пуговицы на кителе, любил военную форму. А я тогда навсегда полюбил слово «майор». В сорок пять лет жизнь надо было начинать заново.
Отец устроился главным электриком в гостиницу «Октябрьская». Но слово «главный» не могло вернуть ему утерянного положения. Настоящая жизнь осталась в прошлом, может быть, на войне. Я понимал его переживания, но собственные перспективы меня волновали, конечно, больше. Иногда я приходил к нему в гостиницу, и отец вел меня через ресторанный зал в буфет, куда посетители не заходили. «Любочка, – говорил он, – налей нам с сыном по пятьдесят грамм коньяка. И шоколадку. И лимончик. Ты лимончик будешь?»
Я понимал, отец хотел, чтобы я видел, что на этой территории он человек по-прежнему значимый, что здесь его любят и уважают. Но мне было неловко. Я выпивал коньяк и старался уйти так, чтобы моя поспешность была не слишком заметна. Мне было жалко отца.
Уже после его смерти на традиционную встречу 9 мая меня пригласили его фронтовые друзья. Выяснилось, что о каждом я что-нибудь да знаю. Значит, отец все же успел за жизнь рассказать мне о них. Но удивительно, что и они очень много знали про меня и как бы заочно меня любили. Вот с кем отец, выходит, был разговорчив. Красивая женщина, которую невозможно было назвать старухой, смотрела на меня особенно внимательно.
* * *Мой отец, Крыщук Прохор Пантелеймонович, родился 10 августа 1914 года в селе Хижники на Украине. Умер 6 сентября 1988 года в Ленинграде, в военном госпитале.
В этот день он стал мне подробно рассказывать, где находится какая-то военкоматская комиссия по похоронам, в какой кабинет мне обратиться, кого спросить. В случае его смерти полагалось пособие. Странным мне показался тогда этот практический подход к смерти, и я ответил, что хватит, что мы еще тысячу раз успеем про это поговорить… «Не успеем», – ответил отец.
Я потом не раз замечал, что и большинство людей ведет себя малодушно у постели умирающего. Тот сосредоточен на мысли о своем уходе, а они, вместо того, чтобы разделить с ним это его самое важное переживание, делают вид, что ничего не происходит, то есть еще до кончины покидают его, оставляют наедине с самим собой и смертью.
В двенадцатом часу ночи я попрощался, оставив маму дежурить у отца. Не успел открыть дверь квартиры, как раздался телефонный звонок. В трубке плакала мама: «Нет больше нашего папы». Выходит, я не дождался всего нескольких минут.
* * *На похороны отца пришли не только его фронтовые товарищи, но и мои друзья. Пришли они не к нему, конечно, ко мне, чтобы быть в этот день со мной. Я внутренне торопил неторопливую по определению церемонию. Меня тяготило присутствие чужих, которых всегда много как на юбилеях, так и на похоронах, тяготило их деловитое исполнение скорбного ритуала.
Недалеко от свежей могилы была могила двенадцатилетнего мальчика. На плите был его портрет и эпитафия: «Ты не успел понять всей жизни сложность. Бесстрашье заменило осторожность. Мама. Папа». Господи, до чего же люди нелепы в своем стремлении быть многозначительными! Даже перед лицом смерти. Впрочем, перед лицом смерти особенно.
Я показал кому-то из стоявших рядом на эту эпитафию. «Наверное, катался на велосипеде и угодил под машину», – сказал я. Мне в ответ улыбнулись. Так-то лучше. Что они знают про моего отца, чтобы так вот трудолюбиво предаваться скорби!
А что я сам о нем знаю?
В дневнике отца я нашел листок «Советской России» за 28 апреля 1985 года. Страна готовилась отмечать 40-летие Дня Победы. Эти праздники становились все более пышными и все более бессмысленными. Но для отца это был, как оказалось, последний юбилей.
Почему он сохранил именно этот листок? Одна из заметок начиналась такими словами: «Война, конечно, подкосила мужицкую силу, подкосила и любовь к красивому, подкосила, но не выкосила». Может быть, эти слова отвечали каким-то его тайным мыслям, которыми он не делился? Но эта догадка, пожалуй, слишком сентиментальна. Скорее, ему понравились слова маршала Конева, приведенные на другой стороне листка: «От первых неудач начального периода войны к полной капитуляции побежденного врага, гитлеровской Германии, – таков великий путь нашей армии в минувшей войне. Это ли не выдающийся исторический пример! Вот что значат великие идеи коммунизма, воплотившиеся в могучем социалистическом строе Советского государства».
В коммунизме он, правда, к этому времени успел разочароваться и ностальгии по советскому прошлому не испытывал. Но в остальном-то всё правильно. С моими звонкими приветствиями первым дням Перестройки он соглашался, но при этом всякий раз тяжело вздыхал. Что он хотел сказать этими вздохами? Только ли то, что жизнь кончается?
Рассказы, наблюдения, фантазии, истории, клоунада
1
Надо бы еще послужить человечеству
Какая-то там случилась накладка при телефонных переговорах – только когда я, пропахав сотни километров, явился у стойки администратора, выяснилось, что меня не ждали. Стали звонить директору домой, проверять документы, что почему-то всегда неприятно действует.
Вероятно, каждый из нас в душе нелегал.
Ключ, однако же, от какой-то комнаты дали и забыли обо мне до понедельника.
Была суббота.
Едва я вошел в комнату, как настроение мое стало совсем мрачным. Уж не заговор ли какой-то против меня, в самом деле? Вспомнил, как шептались администраторша с горничной, на меня мрачно поглядывая. Кому-то, видимо, очень хочется меня унизить или даже растоптать. Потому что таких комнат в Домах отдыха не бывает.
Огромный стол стоял поперек, так что дверь об него ударялась и протиснуться можно было только боком. Мрак подземельный. Настольная лампа позвякивает вольфрамовым волоском, то есть не работает. А главное, какой-то оглушительный шорох кругом, как бывает в часах перед боем. Но не кончается. Даже непонятно, слышишь ты что-нибудь или тебе только чудится.
Посмотрел наверх – обои свисают осенними лопухами. Вдруг вижу, из-под них любопытно выглядывают, а иногда даже испуганно выбегают на разведку тараканчики. Понятно. Значит, между этими лопухами и расточительной сталинской лепниной у них жилье. Это жизнь ихнего народца так шуршит.
Поставил сумку на кушетку и сам, не привлекая внимания, тихо сел с ней рядом. Сижу и думаю: э-эх! Вот как не уважали нас сто лет назад, вот так и сейчас не уважают! Даже еще больше.
Закурил. Гляжу – а пепельницы-то нет. Может быть, у них в номерах курить запрещено? От американцев, может быть, уже этим заразились?
Открываю окно, выдыхаю в него и на другой конец комнаты к раковине – пепел сбросить. Тихонько включаю воду, чтобы этих моих неврозов из коридора не слышно было.
Но сразу же понял я, что с водой это у меня лилипутская, смешная затея. Потому что тут такой шум жизни в окно ворвался!
Слева чьи-то дети бегают и каждый о себе миру заявляет. Орут, то есть. «А я тебе шишку подарю!» – «А я не возьму!» – «Смотри, где она у меня?» – «Не буду!» – «Тогда я тебе шишкой в лоб дам!» – «И я тебе как дам!» – «Ма-ма!» – ну и всякая прочая дребедень.
Справа, напротив, старики со старушками ходят, палочками стучат о землю, некоторые шумно передвигаются на костылях и тоже все орут.
А между этими концом и началом жизни бегает штук десять собак, недовольных друг другом. Лают, само собой. При этом три отошли в сторонку и воют. Значит, соображаю, в доме как минимум три покойника. Нормально.
Новые хозяева жизни ездят без дела между детским садом, овчарней и госпиталем на своих ВМW, никого не замечая, и каждый норовит у моего окна тормознуть.