Жан-Поль Сартр - II. Отсрочка
— Я обывательница, — весело сказала она, — простая французская обывательница, в этом нет ничего интересного.
Она почувствовала, что кажется ему недостаточно убедительной и, чтобы закончить спор, добавила:
— Какая разница, кто я.
Матье не ответил. Одетта искоса поглядела на него: его руки снова просеивали песок. Одетта спросила себя, какую оплошность она допустила. Во всяком случае, он мог бы хотя бы из вежливости что-то возразить.
Через некоторое время она услышала его мягкий хрипловатый голос:
— Трудно чувствовать себя невесть кем, а?
— Привыкаешь, — сказала Одетта.
— Верно. А вот я так и не привык.
— Но вы-то не невесть кто, — живо возразила она. Матье рассматривал пирожок, который он только что соорудил. На сей раз получился красивый, не рассыпающийся пирожок. Он смахнул его движением руки.
— Все мы невесть кто, — сказал Матье и рассмеялся. — Это так глупо.
— Какой вы печальный, — проговорила Одетта.
— Не больше других. Все мы немного выбиты из колеи опасностью войны.
Она подняла глаза, намереваясь заговорить, но встретила его взгляд, прекрасный, спокойный и нежный взгляд. Она промолчала. Невесть кто — мужчина и женщина смотрят друг на друга на пляже; война была здесь, вокруг них; она засела в них самих и сделала их похожими на прочих, всех прочих. «Он чувствует себя невесть кем, он смотрит на меня, он улыбается, он улыбается не мне, а невесть кому». Он ничего у нее не просил, кроме молчания, кроме того, чтобы она оставалась никем как обычно. Нужно было молчать; скажи она ему: «Вы не невесть кто, вы красивы, сильны, романтичны, вы ни на кого не похожи», и поверь он ей, он ускользнул бы от нее сквозь пальцы, он бы снова ушел в свои мечты, возможно, он бы еще больше полюбил другую, к примеру, ту русскую, которая пьет кофе, когда ей хочется спать. Одетта почувствовала укол самолюбия и быстро проговорила:
— На этот раз все будет ужасно.
— Скорее, глупо, — отозвался Матье. — Они уничтожат все, до чего смогут добраться. Париж, Лондон, Рим… То-то будет картина!
Париж, Рим, Лондон. И белую роскошную виллу Жака на берегу. Одетта вздрогнула; она посмотрела на море. Море было всего лишь мерцающим маревом; обнаженный и коричневатый, слегка выгнутый вперед, лыжник, влекомый моторной лодкой, быстро скользил по этому мареву. Нет, никто на свете не сможет уничтожить это светящееся мерцание.
— Но это, во всяком случае, останется, — сказала она.
— Что?
— Море.
Матье покачал головой:
— Даже этого не останется, — сказал он. — Даже этого. Одетта удивленно посмотрела на него: она всегда не до конца понимала, что он хочет сказать. Она решила расспросить его, но ей вдруг нужно было уйти. Она вскочила, надела босоножки и завернулась в халат.
— Что вы делаете? — спросил Матье.
— Мне нужно идти, — сказала она.
— Так вдруг?
— Я вспомнила, что обещала Жаку к ужину чесночную похлебку. Мадлен одна не управится.
— Вы редко долго остаетесь на одном месте, — сказал Матье. — Что ж, я пойду купаться.
Она поднялась по усыпанным песком ступенькам и уже на террасе оглянулась. Она увидела Матье, бегущего к морю. «Он прав, — подумала она, — мне не сидится на месте». Всегда уходить, всегда спохватываться, всегда убегать. Как только ей хоть немного где-то нравилось, ее охватывало смущение и чувство вины. Она смотрела на море и думала: «Я всегда чего-то боюсь». В ста метрах сзади была вилла Жака, приготовление чесночной похлебки, толстая Мадлен, трапеза. Одетта отправилась в путь. Она спросит у Мадлен: «Как здоровье вашей матушки?» и Мадлен, немного сопя, ответит: «Да все так же», и Одетта ей скажет: «Ей нужно сварить немного бульону, и потом отнесите ей белого мяса, перед тем как подать на стол, оторвите крылышко, увидите, она съест его с аппетитом», и Мадлен ответит: «Ах, мадам, она ни к чему не притрагивается». Одетта скажет: «Дайте-ка мне». Она возьмет цыпленка, собственноручно отрежет крылышко и почувствует себя оправданной. «Даже этого!» Она бросила прощальный взгляд на море. «Он сказал: «Даже этого». Однако море было таким легким, как небо наизнанку; что у них могло быть против него? Оно было густое и сине-зеленое, или цвета кофе с молоком, такое гладкое, монотонное, каждодневное, оно пахло йодом и лекарствами, их море, их морской бриз, они за него платят сто франков в день; он приподнялся на локтях и посмотрел на детей, игравших на сером песке, маленькая Симона Шассье бегала и смеялась, подволакивая левую ногу в ортопедическом ботинке. У лестницы был мальчик, которого он не знал, бесспорно, новенький, устрашающе худой, с огромными ушами, он засунул палец в нос и серьезно смотрел на трех девочек, лепивших пирожки. Он горбил острые плечи и подгибал колени, но крупное туловище было неподвижно, как камень. Корсет. Туберкулезный сколиоз. «Помимо этого, он, скорее всего, дебил».
— Ложитесь, — сказала Жаннин. — Лягте ровно. Какой вы сегодня беспокойный.
Он повиновался и увидел небо. Четыре белых облачка. Он услышал скрип коляски на дороге: «Что-то его рано везут назад, кто это может быть?»
— Привет, харя! — произнес грубый голос.
Он быстро поднял обе руки и повернул зеркальце над головой. Они уже прошли, но он узнал тяжелый зад санитарки: это была Даррье.
— Ты когда сбреешь свою бороду? — крикнул он ей.
— Как только ты отрежешь свои шары! — ответил удаляющийся голос Даррье.
Он радостно засмеялся: Жаннин не любила грубости.
— Скоро меня увезут назад?
Он увидел руку Жаннин, рука порылась в кармане белого халата и извлекла оттуда часы.
— Еще минут пятнадцать. Вам скучно?
— Нет.
Он никогда не скучал. Цветочные горшки не скучают. Когда светит солнце, их выставляют наружу, а потом с наступлением вечера возвращают обратно. У них никогда не спрашивают их мнения, они ничего не должны решать, ничего не должны ждать. Как захватывающе впитывать воздух и свет всеми порами! Небо загремело, как гонг, и он увидел пять маленьких аспидных точек в форме треугольника, поблескивавших меж двух облаков. Он вытянулся, и у него задвигались большие пальцы ног: звук приходил большими медными слоями, это было приятно и ласкающе, это походило на запах хлороформа, когда усыпляют на большом операционном столе. Жаннин вздохнула, и он исподтишка посмотрел на нее; она подняла голову и казалась встревоженной, определенно, что-то ее беспокоило. «А! Вспомнил: скоро будет война». Он улыбнулся.
— Значит, — сказал он, немного повернув шею, — ходячие решились начать свою войну.
— Напоминаю, — сухо ответила она. — Если вы будете так говорить, я больше не буду вам отвечать.
Он замолчал, у него было много времени, самолет гудел в его ушах, он себя хорошо чувствовал, молчание его не раздражает. Она не могла сопротивляться, ходячие всегда обеспокоены, им нужно говорить, двигаться: наконец, она не выдержала:
— Боюсь, что вы правы: скоро будет война.
Она выглядела, как в операционные дни, — одновременно разнесчастным ребенком и старшей медсестрой. Когда она вошла в самый первый день и сказала ему: «Приподнимитесь, я уберу судно», у нее был именно такой вид. Он потел, чувствовал собственный запах, отвратительный запах кожевенного завода, а она стояла, все понимающая и незнакомая, она протягивала к нему роскошные руки и выглядела именно так, как сегодня.
Он слегка облизнул губы: с тех пор он попортил ей немало крови. Он сказал ей:
— У вас такой взволнованный вид…
— Еще бы!
— А вам-то что до этой войны? Вас это не касается. Она отвернулась и с раздражением похлопала по краю фиксатора. К чему ей расстраиваться из-за войны? Ее профессия — ухаживать за больными.
— А мне плевать на войну, — сказал он.
— Зачем вы притворяетесь злым? — мягко сказала она. — Вы же не хотите, чтобы Францию разгромили.
— Мне это безразлично.
— Месье Шарль! Когда вы такой, вы меня пугаете.
— Я же не виноват, что я нацист, — ухмыльнулся он.
— Нацист! — обескураженно повторила она. — Что это вы на себя наговариваете! Нацист! Они убивают еврее.* и всех, кто с ними не согласен, они их сажают в тюрьму, и священников тоже, они подожгли Рейхстаг, это бандиты. Такое нельзя говорить; такой юноша, как вы, не имеет права говорить, что он нацист, даже в шутку.
Он сохранил на губах понимающую провоцирующую улыбочку. Он не испытывал антипатии к нацистам. Они были мрачными и свирепыми, казалось, они хотят все уничтожить: посмотрим, до каких пределов они дойдут, увидим. У него появилась забавная мысль:
— Если будет война, все станут горизонтальными.
— И он доволен! — возмутилась Жаннин. — Что еще взбредет ему на ум?
Он сказал:
— Стоячие устали стоять, они лягут плашмя в ямы. Я на спине, они на животе: все станут горизонтальными.
Уже много времени они склонялись над ним, мыли, чистили, обтирали ловкими руками, а он оставался неподвижным под этими руками, он смотрел на их лица, начиная с подбородка, на запекшиеся ноздри над выступом губ, на черную линию ресниц чуть выше. «Теперь их очередь лечь». Жаннин не реагировала: она была не так оживлена, как обычно. Она мягко положила руку ему на плечо.