Диана Виньковецкая - Америка, Россия и Я
Кузьминский ласково ответил, что был пьяный, когда ворчал, что он почти уже управляет машиной, и на днях пойдёт сдавать экзамен. Однако, машина‑то страхолюдненькая!
Спасибо ещё за один урок, господин Кузьминский! Не по рангу нам делать такие «подарки», — если бы Нортон Додж подарил, то — пожалуйста, и эта же самая машина была бы и нарядная, и от миллионера, а тут «свои» так завысились. Кого хотели осчастливить? Себя или Кузьминского? Кому подарки? Не отдал нам Костя «счастье маленького превосходства», этот оттенок роскоши нам ещё не полагается.
И как вести себя?
Яша, вместо того, чтобы писать статьи, картины, растворялся в «помогании»: составлял доклады, представления, консультировал. Некоторые «спасибо» забывали сказать. Другие, не умея «отдать», оклевётывали, оговаривали. Одна пара напечатала гадко–мутную статью о Яше, — мы ведь хорошие, добропорядочные, у нас острое зрение, когда дело касается царапин больших натур, до высоты которых мы не можем подняться, так мы немножечко себя утешим.
Хочешь быть добродетельным?! Или хочешь, чтобы тебя любили? — Выбирай! — Или хочешь польстить себе?
Яша, ты хотел доказать себе, что высокая духовность есть одухотворение справедливости?
Или хотел почувствовать себя «как нечто большее»?
Как я не люблю слово «недостатки»! Этим словом люди выравниваются, и когда снисходительно произносится — «у всех есть недостатки» — повторяемое каждым на свой лад, — спрашивается:
— А у кого есть достоинства?
В одну семью, по их приезде, я возила мешки с едой, хотя, по выражению хозяйки этой семьи, наше благосостояние её разочаровало:
— А я думала по твоим письмам, что вы намного лучше живёте, — сказала она.
Яша хозяину вложил в уста весь доклад, и он получил высокооплачиваемую позицию. Некоторое время спустя, слышу от нашего опекаемого:
— Мне неудобно тебе говорить, но ваш Даничка, заходя к нам после школы (Даничка дружил с их сыном), у нас кушает, и нам, вернее, бабушке, это не нравится.
Я разинула рот и долго буду стоять с разинутым ртом. Нелегко мне было справиться с изумлением и открытием, что helping — первая ступенька к себе, первый шаг к самопознанию.
И, в самом деле, не разбегайся с большой горы… Но я сбегала, разочаровываясь, разбивала нос. Поздно ко мне приходит открытие моего бессознательного стадного поведения.
И я платила, и плачу кусочками вырванного сердца, и оно сужается, уменьшается, твердеет. Спрашиваю сама себя: становлюсь западным человеком? Или?
— Только ты, — говорю я Дине Дукач, — и была тем человеком, который протянул мне свои ладони, приняв половину привезённого мною торта — у меня не было ничего другого для встречи. — Только ты и поняла, что половинка — это только символ, дополняемый до целого, до целой любви, до целой дружбы.
И только эта одна встреча сохраняла мою веру настолько, насколько возможно было сохранение.
— Многие философы, Кант, Платон, Ларошфуко, все согласны в низкой оценке сострадания, — говорит мне Яша.
Я отвечаю:
— Но эти философы не жили при советской власти. Во всяком случае, у нас был единственный способ чуть–чуть завыситься над обыденностью — сострадание–милосердие как выживание.
И только тут и только теперь раскрывается что‑то другое.
Здесь и там.
«Разрезанная душа» ходит по лабиринтам, по границе, по граням, по плоскостям, вырванная, выброшенная из привычного существования, опрокидывая ценности, разрушая до основания мнение коллектива, лживые дутые имена. То, что чтило моё сердце, выбрасывается и растаптывается. Появляются проблески сознания?
Перестаю стыдиться запретов, скрежеща зубами, освобождаю в себе свободу. После трагической смерти Яши, вступаю в разрез с окружающей средой.
Гибель гордого глубокого духа — «что в силах взлететь, но не в силах спуститься…» — недоступна пониманию людей.
Вызываю испытание общественного мнения: через два месяца выхожу замуж, лишая возможности жалеть меня у могилки.
Мой поступок одухотворён поддержкой моих обоих сыновей: Даничкиным ласковым кивком головы и Илюшиным высказыванием:
— Мама, не сотвори себе Кумира из мёртвого папы, — говорит мне мой восемнадцатилетний сын, на моё бормотание о том, что «теперь я буду жить так, чтобы Яша меня одобрял «оттуда».
Доходят слухи: «Видно, не Яшин сын!» — говорят знатоки любви.
«Видно, прелюбодействовала!» — говорят большие любители морали, прикрывая и защищая свою грязь моральными кодексами: уколоть другого, потому как собственная совесть мучается. «Мораль, как трусость».
«Видно, не усмотрела: Что ж вы так допустили?!» — говорят добропорядочные люди, считая себя лучше и умнее. («Я бы, конечно, не допустила, — ведь я‑то лучше Дины и лучше всех из своего окружения!» — умно и снисходительно думая.)
«Какая сучка! — говорят. — Лучше бы ты шла в монастырь. Твои друзья говорят, что ты Яшу загубила!» — прямо в лицо шпарят добропорядочные люди. Сверхдобродетельные, сочувствующие:
— А он‑то как же так оставил вас с двумя…
Ищут скрытые, больные уголки сердца и жалят, и жалят, как ядовитые мухи — добропорядочные люди. Жалеют. Сочувствуют. Сострадают.
Почему ты не лежишь на могилке, как нам бессознательно бы хотелось? Как нам было бы хорошо чувствовать себя возвышенными, превосходными, чистыми, добрыми, жалеющими.
И только теперь понимаю, почему многие великие философы низко оценивали сострадание, — и я к ним присоединяюсь. И только теперь понимаю, почему Ницше осыпал градом змеиных насмешек скромно–добродетельных, просто ненавидел — и я к нему присоединяюсь.
Могла ли я такое подозревать?!
Все подарки беру себе, никому ничего не оставляю. Не принимаю сострадания. Я снова счастлива. Приходит сознание чрезвычайной привилегии — ответственности, этой редчайшей свободы — этой власти над собой и над своей судьбой.
Глухое эхо смерти отдаётся прелестью жизни.
Доволен ли ты, Яша, мною и своими гордыми духом сыновьями?! Мы остались тут для прославления жизни — для прославления тебя в нас.
И только теперь вместе с ужасной внешней переменой судьбы начинается моё другое время — «после Яшиной смерти» — внутренняя перемена.
Всё принимает иной характер под взором таинственного ока трагедии.
Снова и опять я в самолёте, наполненном бессловесными пассажирами. Куда собралась? Хочешь лететь дальше? Хочешь выйти из земли своей? из своего Египта? из своей России? из своей земной оболочки? из себя? из последних пределов своих? Хочешь улететь от умирающих ценностей? своего замкнутого круга? взглянуть на себя? поискать свою потерявшуюся душу?
Бабушка говорила, что «душа оставляет сонного человека и в виде мыши странствует по свету.» Ищет свою конечную ценность, внутреннее маленькое квантовое бессмертие?
Далеко ли ещё? и как долго? и где же твой дом? везде? нигде? Везде. Нигде. В Америке? В России?
Снова и опять голос стюардессы:
«Отстегните ремни! Не привязывайтесь! Курите! Вставайте! Не замирайте! Танцуйте! Радуйтесь! Не спите! Не заглушайте! Хохочите! Смейтесь! Веселитесь! Мы делаем широкие круги и приземляемся по ту сторону океана. Не задерживайтесь: трап подан! Слюнявчики оставьте здесь, не копошитесь, не привязывайтесь!
Мы делаем посадку в необозначенном аэропорту «Кольцо Жизни». Погода в этой столице такая: ноль градусов по Цельсию, тридцать два по Фаренгейту. Лёд плавится, вода замерзает. Светит яркое солнце. Ветер невидимый, страстный. Время между восходом и заходом. Будущее и прошлое сливаются в одну точку.
Выходите из самолёта земли своей!
До свиданья! Спасибо за перелёт нашей компанией. Ждём вашего возвращения. С любовью!
Не забудьте сокровища… Слова исчезают в пропадающем звуке.
Послесловие
Как теперь поживают мои тогда написанные мысли и впечатления? Возникшие на заре американской жизни — плоды моей грусти, удивления и любви, — что теперь с вами?
Америка с первого взгляда — и сейчас, через двадцать лет проживания. Выдохлась ли свежесть восприятия?
Отделилось ли, что присуще коммунистическому идеалу, а что общечеловеческому? Поддалось ли это истолкованию? Нет — не поддалось!
Что оценила и что полюбила?
Оценила — можно защититься от прикосновений, и полюбила эту защиту.
Не полюбила — бессмысленность «большого числа», и всё обратное тому, что заложено в наших инстинктах.
Укрепилась ли на движущемся, колеблющемся асфальте?
И что теперь испытывает душа, отправившаяся путешествовать?
Со мной случилось то же, что бывает со всяким, кто долго жил где‑то… он приживается «до какой чудовищной степени приживчив человек!» прибивается к земле, к счастью, к обыденной жизни.
Могла ли я это себе представить?!