Святослав Тараховский - Отважный муж в минуты страха
40
Дед умер внезапно и, значит, счастливо: не успел изболеться, походить под себя и дожить до ненависти близких. Рухнул в мгновение казавшийся вечным дуб, вчера еще был, цвел, говорил с Сашей по телефону, хохотал над анекдотом про Горбачева и Рейгана, а с утра не объявился. Всегда, когда не уезжал на дачу, давал о себе знать, а в тот день не объявился. Побежал в киоск за «Огоньком», выхватил, отстояв очередь, журнал, распахнул пахнущие краской страницы, промигнул заголовки, прочитал, возможно, начало забойной колонки главреда Коротича, которого уважал, и упал. Мужики из очереди подхватили; трясли большое тяжелое тело, били по щекам, нелепо звали: «Врача!», «Скорую!», «Кто-нибудь, помогите!», а дед из последнего вагона жизни еще успел им улыбнуться и выдохнуть огромное слово «Всё!..»; после чего окончательно и невозвратно отбыл.
Мужики рассказали об этом Саше, выпили по рюмке водки и ушли.
Саша остался в стариковской квартире; отец и мама работали, организация последних почестей легла на него. Он переговорил с похоронным агентом, стервятником-грифоном, и теперь поджидал его, чтоб окончательно оформить и оплатить заказ. Он сидел в любимом, просиженном дедом кресле от югославского гарнитура, смотрел в потухший экран телевизора «Рубин» — дедовской гордости, купленной по льготной ветеранской очереди, и на полку любимых дедовых исторических книг — Ключевского и Соловьева. Он вдыхал запах родной старости и думал о том, как негромко закончилась удивительная жизнь и как до нее никому нет дела. «Эх, ребята, все не так, все не так, ребята», — вспомнился Высоцкий. Здесь бы, здесь должны звучать Шопен и Бетховен, здесь должны быть венки, черный креп и рубиновые бархатные знамена, сюда, к деду, а не к поддельным вождям, должны идти на последний поклон благодарные толпы. Вожди временны и фальшивы, а народ, к лучшим представителям которого принадлежал дед, вечен и подлинен.
Жулька ворчала и щерилась, никого, кроме Саши, не подпускала, потому, когда агент позвонил в дверь, возмутившуюся собаку пришлось закрыть на кухне, а потом и вовсе забрать к себе — Светка одобрила.
«Не бегал бы за этим дурацким „Огоньком“ — жил бы, да жил», — сказал папа Гриша, но Саша был с ним не согласен.
Дед сказал «всё», и в этом «всё» была эпоха, и был ее конец, благородный и вовремя, и было начало эпохи новой. Жить на даче овощем, косить травку, удобрять грядки, наблюдать за красивым восходом и необыкновенным закатом было деду немного в тягость и сильно в недобор — для полноценности его жизни этого было мало. «Жизнь кончается тогда, когда кончается», — вспомнил Саша, но подумал о том, что для деда подходит другое определение: «Жизнь кончается тогда, когда она более человеку не нужна».
Так он объяснил смерть деда маме Зое, и ему показалось, что ей стало чуточку легче; Саша никогда не замечал особой привязанности между дедом и мамой и только теперь, в сухие смертные дни осознал, что их роднили отношения не показные, но гораздо более глубокие, чем принято обозначать в обычной семейной субординации. Мать словно выпала из жизни: перестала реагировать на звуки, молчала, сцепив губы, сидела у окна и глядела в небо — закопченное, пасмурное, московское. «Если я так любил деда, то как сильно любила его дочь?» — спросил себя Саша и тотчас понял, что вопрос глуп: на каких весах взвешивать и сравнивать любовь?
Тело обыкновенно отвезли в морг, обыкновенно на четвертый день была назначена церемония сожжения на Донском, которая и состоялась, но оказалась совершенно необыкновенной.
Пожаловало энное количество людей, большинство из которых Саша не знал. Молодые, не очень и старые, они явились торжественно и негромко, чтобы вместе проводить одного человека; Саша впервые сообразил тогда, что люди делятся не на поколения, а совсем по-другому: на хороших и плохих, на порядочных и всех остальных. Он стоял рядом с матерью — он и папа Гриша поддерживали Зою с двух сторон, неподалеку была Светка с Полиной Леопольдовной, Орел, другие знакомые апээновцы, далее лица и глаза сливались в общем шевелении и неясных разговорах; он стоял, вперившись глазами в деда, лежавшего в гробу на постаменте в непривычном черном костюме, в дурацких, так не идущих ему цветах; он стоял и думал о том, что ни учеба, ни АПН, ни Иран, ни свадьба и ни ГБ, а именно это совершающееся сейчас событие, должно быть, и есть главное событие той части его жизни, что уже прошла.
«Прощай, дед. Спасибо тебе. Ты всегда был щитом, прикрывавшим всех нас от невзгод, войны и власти. Стеной, за которой было чуть надежней и спокойней дышать. Опорой, на которой крепились мысли о будущем. Щита, стены и опоры больше нет…»
«Держаться, — сказал себе Саша, — ни одной слезы», — приказал он себе, но не смог выполнить приказ.
Речи кончились.
Плавно поплыла по воздуху и накрыла останки жизни крышка; седая голова деда исчезла навсегда. Вздрогнул постамент, чуть заметно, словно живые, шевельнулись красные ленты на гробе; последнее пристанище человека плавно поехало вниз в огненную преисподнюю, что означала исчезновение.
Мама Зоя подняла руку и махнула вслед опускавшемуся гробу белым платочком; жест показался Саше неуместным, пошлым, глупым, поморщившись, он поспешил осудить мать и лишь со второго толчка мысли сумел сообразить, что она права. Она прощалась с ним, как делала это сотни раз, когда он уезжал в другой город, в командировку или на дачу.
«Значит, дед еще живой?» — озадачился Саша и вдруг вообразил себе, как в самый последний миг, когда вокруг него один за другим вспыхнут синие языки газовых горелок и станет нежизненно жарко, дед приподнимется на локтях и еще раз выдохнет всему миру свое могучее «Всё!»…
Поминки состоялись в родительской квартире. Повел застолье папа Гриша, и все пошло штатно, скорбно и негромко.
— Товарищи, Игорь Петрович телеграмму прислал, — не вставая с места, Полина Леопольдовна развернула белую бумажку и близоруко поднесла ее к глазам. — «Потрясен смертью Ильи Андреевича. Редкой душевной красоты человек; здесь, в Америке, это ощущаешь особенно остро. Обнимаю Зою Ильиничну, Григория, Сашу. Поверьте, ваше горе — мое горе. Струнников».
Полина Леопольдовна аккуратно сложила телеграмму и подняла рюмку.
— От себя добавлю, что полностью разделяю мнение мужа… Товарищи, давайте выпьем за общее наше горе.
Опрокидывая в себя водку, Саша успел сообразить, что Струнниковы, в общем, мало знали деда; он далек был от мысли, что сочувствие Струнниковых формально, он пришел к выводу, что все настоящее и хорошее завоевывает людей быстрее, чем фальшивое и плохое: последнему нормальные люди сопротивляются, первое впускают в себя охотно и с желанием…
В самые трудные минуты человеку в помощь спешит алкоголь: после третьего тоста скорбь смягчилась, и собравшиеся слегка оживились. Тогда встал Саша. Не нравилось ему, что деда вспоминают так формально и постно, словно это был не полнокровный и веселый человек, а нудный и скучный старик. «А знаете ли вы, — спросил собравшихся Саша, — что было самым большим, самым… жгучим желанием деда?» Он обвел глазами стол и остановился на отце. «Саша, не надо, не к месту», — попытался образумить его Григорий. «Надо, — сказал Саша. — Так вот, самое большое свое желание дед осуществить не успел. Потому что самым большим его желанием было собственными руками задушить хотя бы одного энкавэдэшника-мента». Поминальный стол притих. «Чистая правда, — произнес вдруг с противоположного края стола высокий худой старик, и Саша заметил, что бесстрашием во взгляде он походит на деда, что оба они из тех людей, кого власть не смогла пригнуть к своему сапогу… — Илюха, он был такой. Патриот и мститель. Не из тех, что мстят, а из тех, что борются за правду. Слава ему, товарищи». «Слава», — подтвердил Саша. Никогда он не воспринимал деда мстителем, просто в голову не приходило, а сейчас услышал такое и обрадовался: дед Илья — мститель. Вот же оно, конечно, самое точное, самое гордое ему определение, как жаль, что пришло после смерти, а все равно хорошо, потому что таким он останется у него в памяти…
— Никакой он был не мститель, — хрипло сказала вдруг мама Зоя. — Всю жизнь мстили ему. Лучших своих людей изводим, а восхищаемся чужими… Но тот, кто решит, что он не любил страну, плюнет отцу на могилу. Он ненавидел ее потому, что любил, а не потому, что ненавидел… и никогда бы отсюда не уехал…
Хотела сказать что-то еще — помешал спазм; умолкла, и стол молчал; Григорий обнял ее за плечи, и она, потерянная, постаревшая девочка, укрылась у него на груди.
Напавший на Орла кашель подчеркнул тишину.
— А еще я всегда помню, — перебил тишину Саша, — его слова о том, что нормальным состоянием живого человека должна быть радость.
Расходились под вечер. Толчеи не было, народ, утомленный обязанностью поминок, исчезал незаметно, точно песок в песочных часах. Саша перекурил и обнялся на лестнице с Толей. «Спасибо, старичок». — «Не за что. Ты чего?» — «Все равно спасибо, что помог, поддержал». Саша был вполне искренен: Толя помог в трудную минуту, Толя — настоящий друг. Он не называл его всуе другом, знал уже цену словам и высоким понятиям, но про себя надеялся, что так оно и есть: друг найден, определен и останется таковым отныне и до скончания века. Перед сном Саша поделился таким своим окончательным мнением об Анатолии со Светланой, и она, мудрая, его не опровергла. Оговорилась, правда, что не хотела, чтобы он ограничивался одним Орлом, друзей должно быть много, предположила она. Друзей должно быть много, согласился он, но друг, Толя, должен быть один; она пожала плечами, ничего ему на это не возразила, кроме того, что смертельно устала и хочет спать.