Хосе Сампедро - Река, что нас несет
— Но вы теперь ни на что не годитесь!
— Не гожусь? Я? Может, только для работы. Раньше я был поденщиком, гнул спину от зари до зари. А теперь научился играть на свирели и просить жалобным голосом милостыню. Вот и скажи, что лучше. А для остального я так же пригоден, как и все.
— Черт возьми! — не унимался Сухопарый. — Откуда вы знаете, что блондинки пахнут так, а брюнетки эдак?.. Я замечал, что они пахнут, а вот разницы учуять по могу.
— Хе! Да они у тебя все на один манер.
— Ты что же думаешь, сынок, у меня баб не было с тех пор, как я ослеп? Может, еще и побольше стало! Быть слепым очень выгодно на нашем свете!
— Почему?
— Не говори ему, дед, — пошутил Балагур, — а то чего доброго глаза себе выколет.
— Почему выгодно? Слепому больше доверия… Прихожу, к примеру, в дом, мужа нет, вот они и доверяются бедному слепому, потому что он не причинит им вреда. Как же, на улице встретит — не узнает… Вот они и проходят мимо, будто знать тебя не знают, ведать не ведают. К тому же, — заключил он, смеясь, — грешат-то они из сострадания.
Сплавщики тоже рассмеялись.
— Уж лучше так, скажу я вам… — продолжал старик. — Людям я жалуюсь на свою судьбу, а перед вами не стану кривить душой. Мы ведь одного поля ягодки. Немало лакомых кусков перепадает мне взамен моих глаз.
— Но ведь у вас жизнь опасная, — проговорил Балагур. — Можете оступиться, упасть…
— А разве у зрячих она не опасная? Да вот взять хоть случай, который произошел у плотины, где я вчера проходил.
— А что там произошло? — встревожился Американец.
— Забойщика завалило камнями во время работы. Даже откопать не смогли.
Трое сплавщиков, ходивших вместо с Американцем к плотине Энтрепеньяс, переглянулись. Четырехпалый спросил:
— Его не Маркосом звали?
— Уж не знаю, как его звали. Но кто бы он ни был, глаза его не спасли.
Наступившую тишину прервал Дамасо.
— Схожу за флягой, что-то долго не несут.
Он подошел к обозу, поискал что-то и вернулся с головным платком Паулы, который она не повязывала с тех нор, как потеплело.
— А пн-ка, дед, что тебе говорит этот запах?
— Не смейте! Я не хочу! — запротестовала Паула, тщетно пытаясь отнять платок.
— Дамасо! — прорычал Антонио, выступая вперед.
Американец тоже поднялся, насторожившись.
— Черт подери! — вмешался Сухопарый. — Чего это вы все повскакали? Мы ведь шутим!
Антонио сдержался, не желая выдать себя и повинуясь взгляду Паулы.
— Не бойся, дочка, — сказал слепой, — я тоже знаю, что такое воспитание… Уф-ф-ф! — понюхал он платок. И приложив его к лицу, еще раз повторил: — Уф-ф-ф! — Затем помолчал немного и воскликнул: — Кто же он, кто же этот парень?
Паула одним прыжком подскочила к нему и вырвала платок. Она была в бешенстве.
— Ну и язык у тебя! Истинно без костей!..
— Кто же оп? — злобно спросил Сухопарый. — Черт возьми! Нюхай нас сейчас же, всех подряд!
Шеннон, стремясь все обратить в шутку, сказал:
— Зря стараешься, Сухопарый. Охота ему нюхать мужчин.
— И то верно, неохота, — засмеялся старик.
— Ба! — вскочил Балагур. — Разве вы не видите, что он нас дурачит? Как это по запаху можно столько узнать!
— Ясное дело, нельзя, — напустив на себя серьезный вид, согласился слепой, избегая новых вопросов, — но ведь надо же как-то развлечься. Пусть девушка меня простит, если я ее обидел. А за вино, которое я сейчас выпью — ах, как оно пахнет! — я сыграю вам что-нибудь на свирели.
— Давай, давай! — обрадовался Балагур.
Слепой поднял флягу в воздух и воочию доказал, что пить вино он умеет не хуже других. Затем, причмокнув языком, утер рукавом губы, достал из котомки тростниковую свирель, приладился, и вдруг из нее хлынула звучная кастильская хота. Балагур забарабанил в такт по пустому котлу, и пошло веселье.
Американец поднялся и двинулся к селению. Ему не правились и слепой, и этот хохот, вызванный музыкой и вином. Он был озабочен злобной вспышкой Сухопарого и отлично понимал, что старик разжег любопытство сплавщиков. Его беспокоило все: тихое течение реки; безделье артельщиков, от которого начинается распутство; отдых в тени во время зноя; присутствие Паулы… Словом, его беспокоили приметы приближающегося лета, которые будоражили кровь и будили желания. И это было естественно. Три дня назад миновало двадцать первое июня: лето началось. Чувства, которые он испытывал, совсем не походили на покой, обещанный братом Хустино.
Неужели придавило камнем того самого бригадира в кожаной шапке? Нет, это невозможно. В сущности, в тот день у плотины Энтрепеньяс не произошло ничего невероятного. И тем не менее все, что произошло, было очень странно! Как легко тот человек поднял ржавую заслонку водоспуска; как тщательно вода смыла все камни; как стремительно продвигался тот человек, почти по воздуху; как просто он восстановил мир…
Да, тут не было ничего сверхъестественного, и все же легкость, которая неизменно сопутствовала во всем брату Хустино, казалась невероятной. И хотя в тот день но свершилось никакого чуда (но разве не сказал он, что все чудо?), в сердце Американца поселилась надежда на обещанный покой. Именно поэтому Американец покинул своих развеселившихся товарищей, рядом с которыми обрести мир не так-то просто; именно поэтому, пройдя под аркой, он вошел в селение и очутился на тихой площади, прикрытой замком.
Три старухи, равнодушные к лучам солнца, сидели на камышовых скамейках. Они почти не отличались друг от друга, все были в черных шалях. Самая дряхлая пряла пряжу, вторая мотала нитки, третья, у которой на юбке лежали ножницы, вязала четырьмя спицами чулок.
— Нынче не те времена пошли! — вздохнула одна из них. — Никто уже не прядет пряжу, да и чулок не вяжет.
— Девушки теперь вяжут на свой лад. И ходят как щеголихи! Настоящие щеголихи!
— Еще и нас научить норовят… Ты не подашь мне ножницы, сестрица?
— На, возьми… Не успеют. Недолго нам жить осталось. Придет однажды день, и с нами случится то же самое, что с Американцем.
— Бедняга! Он и с наше-то не пожил. Кто бы мог сказать, что он так быстро умрет?
Погруженный в свои мысли, Американец вздрогнул, услышав невероятное известие о собственной смерти. На него словно обрушился внезапный удар, и все кругом вдруг стало каким-то нереальным и вместе с тем особенно ощутимым: и этот уголок, и солнце, и три мрачные старухи, одна из них пряла, другая мотала нитки, третья — вязала чулок… Можно было всего коснуться рукой, но стены казались нарисованными, а старухи — восковыми.
Он подошел к старухам и, думая, что ослышался, спросил:
— О ком вы говорите, сеньоры?
— Об Американце. Так тут называли одного отшельника.
— Он вчера умер, — пояснила другая, глядя на него чистыми глазами.
— Вчера?
— Да. Его нашли в башне, он уже был при смерти.
— Тереса первая это увидела, когда понесла ему овощей.
— Его сразу отнесли вниз, к доктору, но он ужо ничем не мог помочь.
— Мир праху его, святой человек был.
— С радостью и смирением принял он смерть. Святой человек был, это верно.
— Говорят, он просил: «Не трогайте меня, не трогайте! Не вставайте у меня на пути. Наконец-то я иду туда!»
— И лицо у него было святое.
— И то правда: святое.
— Все говорили, что у него святое лицо.
— Его еще не похоронили, суток не прошло. Он лежит на кладбище.
Перебив старух, Американец узнал, что такое же прозвище, как ему, дали в Сорите отшельнику, который раньше жил в Америке и никому не хотел говорить своего настоящего имени. Даже жандармам не удалось узнать. А когда началась война, его не стали трогать, сочли сумасшедшим. Он появился в селении лет десять тому назад и поселился в башне, где когда-то помещался телеграф. Никто ого но знал, но он, кроме добра, ничего людям не делал. И, говорят, много молился. Ел только то, что ему давали, когда он спускался из своей башни в селение. «Можно сказать, почти ничего но ел!» А если ему перепадало больше, чем надо, делился с бедняками. Сначала кое-кто из местных жителей водил к нему больных на исцеление и просил свершить чудо, но он сердился и говорил, что он всего лишь грешник. Потом люди привыкли к нему и оставили в покое. Видели его только тогда, когда он сам приходил в селение.
— А где он в Америке жил? — поинтересовался Американец.
— Кто его знает! Он никогда ничего о себе не рассказывал. Мы даже не знаем, кто он.
— Поговаривают, будто у него на груди нашли запечатанный конверт, и его забрал алькальд, чтобы переслать по адресу.
— Но это неправда, сеньор. Пустая болтовня. Он часто заходил к нам в дом и говорил, что не хочет оставлять по себе память и мечтает только умереть в мире. Он всегда повторял: «Жить — значит идти к смерти». И прав был. Теперь господь бог прибрал его к себе.