Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
Даже напечатанное в 1942 году продолжение пушкинской «Русалки» воспринимается нашим биографом-иконоборцем как бестактность и «трудно объяснимая жестокость», допущенная Набоковым по отношению к собственному литературному союзнику Владиславу Ходасевичу. Объяснение, правда, дается довольно замысловатое: «Ведь как раз с „Русалкой“ связан, пожалуй, самый неприятный, конфузный эпизод за всю его [В. Ходасевича] литературную жизнь. Увлекшись биографическими трактовками художественных текстов, Ходасевич в книжке „Поэтическое хозяйство Пушкина“, написанной еще в России, доказывал, что сюжет „Русалки“ основан на реальном эпизоде молодости ее автора <…>. Пушкинисты тут же подвергли эту версию сокрушительной критике, доказав полную ее фантастичность».
Подобного рода выпады и критические атаки красноречиво свидетельствуют о предвзятости автора и вызывают подозрение в том, что вся книга, на манер своего прообраза — «Жизни Чернышевского», создавалась исключительно с полемическими целями.
Но чем же так разозлил Владимир Владимирович Алексея Матвеевича? Чем провинился? По какой причине биограф готов обвинить своего героя чуть ли не во всех смертных грехах? Личные счеты? Исключено. Копирование скандальной, но и, согласитесь, эффектной манеры, выработанной в эссеистике и литературоведческих штудиях Набокова? И это вряд ли.
Рискну предположить, что Алексей Матвеевич ведет тяжбу не столько против Владимира Владимировича лично, сколько против эстетики и литературной идеологии, которые ассоциируются с его именем (и с которыми тот в своих лучших творениях имеет мало общего). Не против Набокова, а против «набоковщины»: жуликоватых литераторов-«постмодерьмистов», якобы покончивших с «миром значений» и с «традиционной литературой», в которой они видят лишь кладбище выпотрошенных сюжетных формул и стилистических клише (поскольку сами не способны предложить читателю ничего иного); напористых и самоуверенных, но весьма недалеких критиканов, вызубривших наизусть лозунги набоковской персоны о «феномене языка, а не идей», но не имеющих ни малейшего представления об «идеях» и катастрофически не владеющих «языком»; мощной литературоведческой индустрии, год за годом выпекающей выхолощенные опусы, в которых набоковские тексты произвольно разлагаются на скрытые «анаграммы» и едва ли не каждая запятая проверяется насчет интертекстуальных связей.
Если так, если главной целью автора было «развенчать» не талантливого писателя, а влиятельную эстетико-мировоззренческую доктрину, то тогда многое в этой неровной, но, безусловно, интересной книге объясняется и оправдывается. Вполне очевидно, что автором двигало отнюдь не суетное желание эпатировать правоверных набоковианцев и сыграть роль библейского Иакова, борющегося с Богом. Понятно, что тут определенная концепция. Понятно, что она не бесспорна. Но ничего бесспорного (и здесь я полностью согласен с автором), «когда дело касается столь сложных личностей, как Набоков, появиться и не может».
Набоков по-американски
У книги Стейси Шифф «Вера» начало хорошее. Захватывающее даже. Обещает — и с первых же страниц обещание это выполняет: внятное последовательное описание жизни Набокова с начала 20-х годов. То, что книгу «Вера» мы читаем как книгу о Набокове, в данном случае естественно: Вера интересна нам в первую очередь как жена Набокова; ну а с другой стороны, частная жизнь Набокова — это, можно сказать, и есть Вера Евсеевна. «Они были неразлучны, как сиамские близнецы. „Более тесных отношений между супругами я в жизни не встречал“, — вспоминает, отражая мнение огромного большинства, Уильям Максуэлл», «…Набоковы „превратили свой союз в произведение искусства“. Благодаря ему они прошли вместе богатейший творческий путь. Эти уникальные отношения охватывают и берлинский период 20-х, и их жизнь в американской провинции 50-х, и швейцарский период 70-х годов».
Обращение к частной жизни Набокова, да еще в такой интимной сфере, как семья, ставит автора перед одной из самых скользких для биографа проблем — проблемой внутренних мотивов. Зачем пишут и зачем читают биографии писателей? Что дает нам право входить туда, куда при жизни героев этих книг нас никто бы не пригласил? В последнее время мы все чаще сталкиваемся с ситуацией, когда изначальной интенцией биографа (не всегда им осознаваемой) становится попытка изжить подсознательный комплекс неполноценности — скрытый пафос такого рода сочинений: он такой же, как мы, если не хуже. Этот подход как бы противостоит другому, иконописному, когда пишущий, кроме своего благоговения перед объектом, не видит ничего и в первую очередь — самого портретируемого. Но оба этих варианта тупиковые, оба наглухо закрывают подходы к реалиям жизни художника и к их внутреннему наполнению.
В случае с книгой Стейси Шифф мы имеем иную систему мотивировок. Естественную. Предполагающую у читателя (и исследователя) потребность в продолжении самого процесса «чтения Набокова», каковым, по сути, и является изучение его биографии. Соотнесение созданного художником мира с реалиями, этот мир породившими. Слежение за сюжетом превращения хаоса биографических, психологических, исторических и проч. обстоятельств в художественную гармонию, бытового — в бытийное. Нас ведь на самом деле интересует не столько сама по себе биография писателя, сколько история рождения и вызревания его художественного мира.
Именно на это и ориентируется Стейси Шифф. Ей свойственно ощущение внутренней значимости всего, что происходило с Набоковыми. Это ощущение значимости присутствует не только в ее описаниях душевной и интеллектуальной близости супругов, в описаниях рабочего режима Набокова-писателя, но и в изображении повседневного, «скучного»: скитания с квартиры на квартиру, семейный быт, болезни родственников, поиски работы, языковые проблемы, финансовое положение (очень долго бывшее на грани абсолютного краха) и т. д. Шифф хорошо знает подлинную ценность этому «бытовому мусору». Биография писателя — это всегда еще и бытовой подстрочник созданного им мира, и здесь чем конкретнее и «бытовее», тем драгоценнее повествование.
И еще одно достоинство книги — увлекательность повествования. Это при том, что автор не позволяет себе не только каких-либо элементов беллетризации, но и того как бы респектабельного внешне подхода (а фактически — формы оживляжа), который в последнее время становится бичом биографического литературоведения. Я имею в виду приемы своего рода интеллектуального детектива, когда сочинения писателя привлекаются исключительно в качестве исходного материала для расследования непроясненных сторон его жизни. А своеобразие его художественного мышления неизбежно уплощается и опошляется из-за подхода к нему как некоему особому шифру автобиографического повествования. Искушение пуститься в такого рода штудии у Шифф было, надо полагать, особенно сильно — она исследует личную жизнь писателя, в которой далеко не все было открыто даже самым близким людям. Но автор не пытается отождествить реальную жизнь с художественным миром. Разумеется, она ищет следы реальных обстоятельств в создаваемой Набоковым прозе, но делает это, на мой взгляд, достаточно корректно, не нарушая границ между одним и другим.
Увлекает же Шифф — информативностью, фактурностью и умением выстраивать сложные, многомерные и развивающиеся в процессе повествования образы — образы Владимира Владимировича и Веры, образ их семейной жизни, образ писательской судьбы Набокова. При этом автор выступает исключительно как историк и в известной степени психолог (психолог в широком смысле этого слова, когда речь идет о характере взаимоотношений супругов, и в более узком — как специалист в проблемах психологии художественного творчества).
Сам выбор Веры как героини книги позволяет автору затронуть чуть ли не все стороны жизни писателя — от сугубо бытовых до сложнейших и тончайших тем творческого поведения и самоощущения. Вера была не только человеком, на котором лежала бытовая сторона жизни Набоковых, и она не только его машинистка, секретарь, ассистент на лекциях в университете. В первую очередь для Набокова, жившего достаточно уединенно и внешне и внутренне, она была Первым и Главным Читателем. Аудиторией, на которую он подсознательно ориентировался как художник («…без того воздуха, который исходит от тебя, я не могу ни думать, ни писать — ничего не могу»). В определенном смысле Набоков писал для Веры. Трактовка роли Веры Евсеевны в жизни Набокова заставляет вспомнить высказывание Виктора Шкловского о феномене русской литературы середины ХIХ века: взлету своему она обязана появлению в России конгениального читателя.
…Вот этим перечислением достоинств книги и рекомендацией читателю не пропустить это исследование я бы здесь с удовольствием и ограничился, если б по каким-либо причинам чтение мое прервалось где-то на ее середине. Точнее, на страницах, описывающих первоначальные мытарства рукописи «Лолиты» в издательствах. Но я прочитал книгу до конца и должен сказать, что дочитывал с тягостным недоумением. Тональность повествования, как казалось, с самого начала определившегося в своем содержании, в своем основном сюжете, ощутимо меняется на страницах, описывающих триумф «Лолиты». Поначалу — чересчур подробными кажутся описания того, как стремительно росли тиражи и соответственно гонорары, с каким почетом встречали Набоковых на приемах в их честь, как и во что была одета Вера, что писали о ней заинтригованные журналисты и проч., и проч. А ликующая нота, взятая здесь повествовательницей, — непомерно затянувшейся. Однако дальнейшее чтение наводит на мысль, что это подход, так сказать, концептуальный. Что с самого начала автор имел свой собственный сюжет литературной судьбы Набокова: малоизвестный, с глухой для широкого читателя славой писатель, дважды эмигрант (из России, а потом — из Европы) начинает жить заново — учится писать на новом для себя языке, терпит лишения и непонимание, но — проявляет упорство, мужество, целеустремленность, и вот в конце концов ему воздается заслуженное: книга его становится супербестселлером, а он — суперзвездой. Жизнь состоялась. (То есть автор как бы последовал советам мистера Гудмена из «Подлинной жизни Себастьяна Найта»: «…тонкий художник и прочее, но обыкновенную публику этим не возьмешь. Я не хочу сказать, что про него нельзя написать книгу. Написать-то можно. Но тогда уж надо ее писать под особым углом зрения, чтобы сделать предмет привлекательным. Иначе она непременно провалится…») Не хотелось бы думать, что вот эта простенькая схемка полностью исчерпывает представления самой Шифф о содержании жизни Набокова — слишком обширную и серьезную работу она проделала, собирая и изучая материал, слишком долго общалась с его текстами, слишком часто показывала себя в книге тонким, да и просто умным человеком и исследователем. Но — никуда не денешься — выбор этого сюжета как опорного предлагает читателю исходить из того, что главным оправданием тернистой жизни художника является Успех. Успех по-американски, то есть измеряемый количеством издательских предложений, суммами гонораров, фотографиями на обложках популярных еженедельников, количеством интервью и местом этих интервью на газетной полосе. Здесь нет и следа понимания того, что Набоков полностью состоялся задолго до своего американского успеха. Что в Америку он приехал не гадким утенком, а великим писателем, к тому ж отдававшим себе отчет в том, что созданное им в «Защите Лужина», «Даре», «Приглашении на казнь» — уже неотъемлемая составная не только русской, но и мировой литературы. Так что сюжетная схема книги Шифф, видимо, соответствует авторской концепции. Во всяком случае, в книге достаточно подробно прослеживается процесс работы над американскими романами Набокова и очень обрывисто, бегло упоминается работа над европейскими, которые для Шифф, видимо, относятся к инкубационному периоду гения, и только «…с „Себастьяна Найта“ началось высвобождение Набокова из сиринской куколки».