Уильям Гэсс - Картезианская соната
— А может, вам стоит реже выходить из дома, чтобы нарываться на обиды? — предложил я.
Тень, словно от облака в летний день, промелькнула по лицу Лютера, и я испугался: уж не счел ли он мое не слишком серьезное предложение оскорбительным, не занес ли меня в свой список? Однако он произнес только:
— Телевидение оскорбляет разум. Это настолько очевидно, и нам так часто твердят это, что повторы уже воспринимаются как оскорбление. — Он принялся туго сворачивать свой свиток, пока тот не превратился в крохотный цилиндрик, а потом засунул его в нагрудный карман рубашки. — Девушки, красящие лаком ногти на ногах…
Я чуть не вскрикнул: Он! заметил! девушек с лаком!
— Эти ногти оскорбляют всякого, вызывают чувство дискриминации.
— Ну, — подумав, заметил я, — может, они не имеют в виду оскорбить именно вас…
Лицо его вновь омрачилось тенью облака.
— И те, кто прокалывает себе уши, — продолжал он, не удостаивая меня ответом, — и кто носит узкие галстуки, серебряные пряжки, высокие сапоги; те, кто отбеливает или красит волосы; женщины, которые выходят на улицу в бигуди; люди, которые красят свои дома в красный цвет, держат шумных собак, прогоняют велосипедистов с дороги; ревущие рокеры, привередливые квартирохозяева, отталкивающие типы…
В таком настроении я его еще не видел: он полностью отдался мелочному раздражению, позволил себе банальные, пошлые жалобы. Но взгляд Пеннера по-прежнему был устремлен куда-то вдаль.
— Все эти фальсифицированные продукты, — пробормотал он, — которые нам предлагает глупая реклама, обещания, лотереи и ставки… все это — дела дураков… и всегда… Оскорбляет не то или иное высказывание в наш адрес. Оскорбительна вся атмосфера нашей жизни. Одна капля ливня не сделает. А вот постоянный поток… Водопад лжи. Со всех сторон. Бьет по всем чувствам. Как можно ему сопротивляться?
Хотя Пеннер и страдал, живя в обществе оскорблений и позора, в те дни он был для меня подлинным кладезем знаний. Гнаться за любой работенкой ему больше не приходилось; он вернулся к учебе и изучал поэзию, планируя защитить, если получится, магистерскую по окончании окружного колледжа.
— Как вы думаете, что творилось с Прустом? — спросил он у меня однажды в насмешливо-возвышенном тоне. — Какое преступление он совершил, настолько серьезное, что для маскировки потребовались все эти тома болтовни и самобичевания?
Вид у меня наверняка был ошарашенный… Потому что я и впрямь был ошарашен.
— Пруст исповедовался своему письменному столу, а не священнику. Он знал, что роман утешит его, а искусство простит.
— Исповедь! — Пеннер словно подставил грудь для удара. — Исповедь… Она может быть сладчайшей местью. Искренность и откровенность. Просто прелесть, как искренность помогает скрывать мерзейшие намерения! Раз уж речь зашла о Прусте, то следует вспомнить и Андре Жида. Что он делает, этот прохвост? Он обнаруживает у себя гомосексуальные наклонности. Как многие другие французы, он едет к мусульманам Северной Африки, чтобы проверить правильность диагноза. Зная, как сильно его тянет к мальчикам, Жид тем не менее женится на своей кузине Мадлен. И что дальше? Проходит какое-то время, достаточное, чтобы накопилась горечь, и он пишет «Коридона» и исповедуется всему миру в своих так называемых муках. Но кто, собственно, вышел в мученики?
Лютер Пеннер произнес с театральным подвыванием:
— Женщина… жена… женщина… жена… Ах, Жид и его протестантская совесть. Ограниченный человек не может восхищаться книгой Пруста, потому что в ней малышей, грубо говоря, опускают старшие ребята. У Пруста кого ни возьми — везде извращенцы от власти и боли. Просто чудесный мир, а? Погодите, я вам приведу пример получше. Жид снова сбегает в Африку со своим четырнадцатилетним сожителем Марком… Марком Аллегре. Как его жена может это понять? А легко. У Жида причинное место ударяет в мозги, оно велит ему разделять похоть и любовь, и, сделав это, он может преподнести свою любовь, чистую, как надушенные пальцы, своей кузине, мадам Жид, а распутство направить на бедрышки Марка.
При всей пестроте своей биографии Лютер великолепно справлялся с учебой. Преподавателей он впечатлял. Он выполнял задания, не отставал, ухитрялся обходить все острые углы. Ну, почти все. Был момент, когда ему пришлось дать задний ход и он чуть не потерял все, чего достиг.
— Клод Хоч… — однажды поведал мне Пеннер. — Клод Хоч, этот мой никем не наставленный наставник… Знаете, что он сказал мне? Нет, прежде послушайте, что он сделал! Я принес ему свою работу, понимаете? И все время простоял у его стола. Простоял, вы поняли? Меня не пригласили присесть! Хоч раскладывал пасьянс… он как раз собирался уложить шестерку на семерку, а потом бросил вскользь, как бы по поводу моей работы, ну, это не важно… В общем, Хоч мне в лицо говорит, будто Хопкинс — Джерард Мэнли Хопкинс, знаете, священник, — гомик. Он мне заявляет, что Хопкинс — гомик! Этот тип… да у него самого имя звучит, как будто кто-то глотку прочищает… И еще перебил меня на полуфразе. Я говорил о том, что усматриваю в ломаном ритме своего рода месть, понимаете, за стихосложение прошлого, восстание против правильных размеров. А он буквально после этих слов заявляет, что Хопкинс — гомик, можете себе представить?! Ну что ж, помощь пришла свыше. Посреди разговора, сразу после того, как он ляпнул про гомосексуализм Хопкинса, ему приспичило выйти, естественную надобность, как он выразился, следует удовлетворять, и он кладет… шлепает черную пятерку на красную шестерку, встает и проходит мимо меня, будто я невидимка… невидимка… будто у меня нет чувств, нет души… Ну, я воспользовался его же афоризмом и тоже решил удовлетворить естественную надобность. Помочился в ящик его письменного стола. Не жалеючи. Просто выдвинул ящик до упора и полил все его скрепки и кнопки, карандаши и бумажки, и марки тоже. Потом закрыл ящик, застегнул ширинку и смылся. И я сказал себе: эта мелкая пакость — за Хопкинса. И я ликовал. Но теперь я понял… постиг… Теперь мне стыдно, потому что я позволил себе впасть в детство, не сдержал самых низменных стремлений.
Лютер принялся оплакивать огрубелость своей души, отступившей, стыдно сказать, в почки.
Я не видел его около месяца. За этот месяц в окружном колледже много чего случилось. Клод Хоч не сразу обнаружил выходку Пеннера, но в конце концов учуял запах. Видимо, ему пришлось восстановить в памяти те часы, которые разделяли период нормальной и сухой упорядоченности ящика от состояния мокрого и вонючего хаоса (возможно, он даже сумел оценить милую шаловливость этого акта), чтобы наметить нескольких вероятных виновников — тех, у кого была возможность и, быть может, мотив, а также злобные характеры. Тут напрашивался метод последовательных приближений. Однако провести очную ставку с подозреваемыми или предать огласке дурную новость оказалось не так-то легко, учитывая неблаговидный и постыдный характер события. Такое же замешательство, препятствующее мести, какое некогда вынудило заткнуться Сифа. Поэтому был издан приказ, в котором невинным советовали, неустойчивых предупреждали, а святотатцу, совершившему некий неуточненный, но жалкий акт дешевой и пошлой бравады, грозили разоблачением, бесчестьем и изгнанием. Поведение Лютера Пеннера, как я уже указывал выше, всегда было столь пассивным, робким и раболепным, столь скромным и уничижительным, что это многих даже смущало (на что, разумеется, он и рассчитывал); таким образом, Хочу было трудно поверить, что у Лютера найдется та вульгарная смекалка, необходимая, по его мнению, для подобного деяния. Однако Пеннер был на том месте в то время, и потому Хоч пригласил Лютера для приватного разговора. Лютер отметил с удовлетворением, что карт на столе не наблюдалось. Ящик отсутствовал — надо полагать, его отправили греться на солнышке и дышать воздухом с целью оздоровления. Ему стало интересно, сколько выделенной им мочи пропало бесполезно, а сколько впиталось, вызвав ржавение скрепок и набухание бумаг.
Лютер сказал мне, что это была истинная месть, редкая удача: слушать, как обидчик изворачивается, конструируя малодушную фразу с намеками, уклончивыми формулировками, чтобы ненароком не обидеть, и ненавидит самого себя за такую осмотрительность и осторожность, в то время как Лютер строил из себя почтительного идиота и выказывал полную готовность пополам с искренним непониманием. Когда беседа подошла к концу, Лютер заметил с лукавым смешком, что, явившись по приглашению профессора Хоча, надеялся услышать от него извинения за то замечание по поводу Джерарда Мэнли Хопкинса. Пеннер гордо признался, что просто не смог удержаться. Теперь Хоч все знал. Знал, кто и почему. Но ничего не мог поделать, как пришпиленный булавкой жук.
Когда месяц траура прошел, Лютер ухватил меня за воротник в кафетерии колледжа и, загнав в угол, целый час рассуждал о литературных случаях мести, но не столько о тех, что встречаются в кино, театре и романах как основа сюжета, сколько о более жизненных: как писательницы описывают своих бывших мужей и любовников в художественных произведениях, насаживая их на вертел, выставляя на всеобщее посмешище, рассчитываясь за старые обиды, сравнивая счет в прямом и переносном смысле.