Бернар Клавель - Плоды зимы
— Прости меня, папа… Но… но…
Он замолкает. Отец тоже с минуту молчит, потом, убедившись, что Жюльен не собирается говорить и что из темного сада тоже не доносится ни звука, медленно произносит:
— Теперь я знаю, что мне остается. Околеть… Околеть совсем одному… И как можно скорее. А когда это случится, вы, конечно, не сумеете столковаться, разбазарите все имущество, а деньги поделите… Выходит, мы, мать и я, всю жизнь гнули спину для того, чтобы сыновья все промотали и проели в несколько месяцев. Вот… Вот чем все кончится… И, будь спокоен, этого не долго ждать.
Старик умолкает… Жюльен смотрит на него. И отец видит, что глаза сына полны слез; и тогда отец, только что ощущавший в себе силы и желание приструнить непокорного сына, тоже начинает плакать. Жюльен невнятно бормочет:
— Бедный ты мой папа… Бедный ты мой…
Старик сморкается, кашляет.
— Хочешь, я останусь до утра? — спрашивает Жюльен.
Отец готов крикнуть: «Да. Оставайся вместе с женою. И не только до утра. Если вы останетесь, я вам все отдам. Все. Но я не могу жить один».
Он готов это крикнуть, но знает, что если крикнет, то снова расплачется. И тогда, собрав последние силы, взяв себя в руки, он говорит твердым и спокойным голосом:
— Нет… Тебя ждет жена. Ты должен идти к ней… И работать ради малыша, которого твоя бедная мама так мечтала увидеть… А я, я больше ни в ком не нуждаюсь… Никто ни в ком не нуждается… чтобы уйти туда, куда я иду.
Часть пятая Одинокий путь
65
Эта зима походила на полную сновидений долгую спячку, в которую после смерти жены погрузился старик Дюбуа.
На следующий день после похорон явилась Мишлина со служанкой и мальчиком-рассыльным. Она предложила отцу перебраться к ним, но он отказался покинуть свой дом, и она не настаивала. В доме прибрали, навели порядок. Отец беспокоился, что не хватит дров, и жаловался, что лезть на второй этаж и топить в спальне печку ему не под силу, поэтому его кровать перенесли в столовую. Таким образом, протопив получше плиту и оставив дверь приоткрытой, он мог лечь в теплую постель в трех шагах от кухни, где он проводил весь день. В одиннадцать утра рассыльный приносил ему еду и запас дров на день, он же покупал все, что требовалось. Поль и Мишлина тоже навещали старика почти ежедневно, осведомлялись обо всех его желаниях, узнавали, не нуждается ли он в чем.
Он скоро привык, что за ним так ухаживают, и легче переносил потерю жены.
Время тянулось медленно. Ему не нужно было заботиться о деньгах, не нужно было заботиться о пище. У него было даже слишком много еды.
— Вы меня совсем избалуете, — часто повторял он. — Я столько не съем…
А Поль отвечал:
— Ты достаточно потрудился за свою жизнь. И достаточно натерпелся. Вполне естественно, что мы по мере сил о тебе заботимся. Ты отлично знаешь, что с нами ты ни в чем не будешь нуждаться.
Когда Поль или кто-нибудь из соседей заходил навестить отца и вспоминал его прошлую жизнь, он охотно беседовал с ними. Он любил поговорить о прожитом и, оставшись один, пересказывал себе воспоминания о своих самых счастливых и самых трудных днях. Даже сидя в одиночестве, он говорил так, словно кто-то его слушал:
— Понимаешь, я помню, до четырнадцатого года, когда я на лошади хлеб развозил… Я не о вчерашнем дне говорю… Таких дорог, как теперь, тогда не было. И зимы бывали куда суровее. Зим вроде нынешней у нас на четыре три приходилось. Иной раз дороги вовсе не было, а если и была, так ее прокладывал тот, кто ехал. Снег уминался под колесами и был все равно как лед… Но у меня животина была добрая. И всегда хорошо подкованная. А зимой на подковах шипы… да и все вообще как полагается. Так вот, я и вспоминаю, как-то вечером поехал я в Мессиа, выхожу от Туанон Винье, что держала трактир. И что же вижу? Мальчуган лет восьми ревмя ревет у самой моей тележки. Счастье еще, что лошадь у меня была не из пугливых. А около мальчугана двое пьяных стоят, хохочут. «Что случилось?» — спрашиваю. «Вот дурак мальчишка, — говорят, — показали мы ему на железные ободья, что у вас на колесах, и говорим — лизни, увидишь, что будет. Он и лизнул. Смотрите, кусок кожи с языка содрал». Это два каменотеса были. В такие холода они, само собой, не работали. И пропустили за день не один стакан. И этак спокойно мне рассказывают. На меня тут такая злость напала. «Сами вы дураки, — говорю, — а не этот мальчишка». Слово за слово — дошло до угроз. Я взялся за кнут. Сладил я с ними быстро. Каменотесы — они здоровы как быки, но чтобы изловчиться, этого они не умеют. Один убежал с разбитым носом, всю куртку окровянил, а другой, избитый до полусмерти, тоже хотел наутек. «Не спеши», — говорю… Я привел его к Туанон и спросил его имя и фамилию, чтобы родители мальчишки знали, с кого спрашивать. Так вот, хочешь верь, хочешь нет, родители мне даже спасибо не сказали.
Так он в течение дня перебирал накопившиеся воспоминания, одно влекло за собой другое, а потом какая-то нить, пусть даже тоненькая, вдруг связывала их с теми или иными событиями настоящего дня, о которых ему рассказали.
Когда началось немецкое наступление в Арденнах, могло показаться, что война несколько изменит свой облик и станет похожа на войну 1914 — 1918 годов. И тогда отец обрывок за обрывком восстановил в памяти целый период. Далекий и все же гораздо более близкий ему, чем то, что происходило в Бастони.
Поль часто приносил газеты, но зрение у отца еще ухудшилось, и теперь он читал только заголовки. Впрочем, эти газеты интересовали его меньше, чем газеты его времени, то есть до четырнадцатого года. Он нашел в спальне два толстых переплетенных комплекта «Иллюстрасьон». Один за 1890, другой за 1897 год. И не проходило вечера, чтобы он не брал этих комплектов и, положив на стол, не разглядывал их. Некоторые иллюстрации он находил сразу, потому что в свое время заложил страницы листками отрывного календаря. Одна изображала приграничные военные маневры 16 августа 1890 года. Альпийские стрелки брали приступом пик Сент-Аньес около Ментоны. Офицеры с саблями наголо, солдаты с примкнутыми штыками, горнисты… Но отец, глядя на них, видел другой полк — 44-й — и в его душе начинал звучать марш этого полка. В номере от 1 ноября тоже была страница, которую он часто рассматривал. Там было изображено открытие крематория и колумбария на кладбище Пер-Лашез. В первую минуту старик содрогался, но потом при мысли о клочке земли, где когда-нибудь упокоится сам, переставал волноваться. В комплекте за 1897 год, когда ему исполнилось двадцать четыре, было несколько цветных иллюстраций, посвященных жизни новобранцев. Спальня в казармах, солдаты в красных штанах, прыгающие через стенку, учение во дворе казармы, осмотр ног военным врачом… Все это, как сейчас, стояло у него перед глазами, словно было только вчера. Занимали его внимание также и большие сентябрьские маневры. На развороте был изображен военный полк, мчащийся в атаку по засеянному полю. Такое он и сам пережил, Он и тогда болел за это поле, потому что даже в двадцать лет уважал хлеб, из-за которого уже семь лет не спал по ночам. И сейчас еще это было ему больно. Но, как ни странно, ему нравилось снова и снова переживать эту боль.
В комплект «Иллюстрасьон» кто-то по небрежности сунул страницу, вырванную из «Пти журналь». Первую страницу номера — цветную иллюстрацию, на которой была изображена терраса парижского кафе в разгар лета. И посетители, и официанты в черных костюмах и крахмальных манишках изнывали от жары. Кусок страницы был оторван, и даты не сохранилось. Отцу это не давало покоя. Он старался восстановить в памяти, в каком году была такая ужасная сушь, но, как только ему казалось, что год он установил, возникало какое-то другое четкое воспоминание, и все опять стояло под вопросом.
— Да нет, в девяносто первом этого быть не могло, в том году мы купили Рипана, крупную серую лошадь, что кусалась, потому мы и продали ее через три месяца. Я припоминаю, то лето было дождливое… А в девяносто втором? Да, пожалуй, что и так… Но девяносто второй — это ведь тот год, когда мой отец посадил самшит возле колодца… Значит, не может быть…
Так проходили долгие часы, из которых складывались дни и недели.
Мать тоже была тут. Но очень скоро она превратилась в немого свидетеля без возраста, без плоти, покорно исчезавшего и возвращавшегося по первому зову. То, что в один холодный декабрьский день ее останки отнесли на другой конец города, не изгнало ее из дома. Так было потому, что так должно было быть, и, сам себе в том не признаваясь, отец чувствовал, что она просто опередила его на том пути, на который вступил уже и он. Долгое время они шли рядом, а потом она заспешила и сразу преодолела последний отрезок пути, вот и все. Но большого значения это не имело. Это был лишь вопрос времени. А теперь время в счет уже не шло. Все говорило ему, как мало значит течение лет. Он жил одновременно и той жизнью, когда ему было пятнадцать и отец при свете масляной лампы обучал его сажать в печь хлебы, и жизнью теперешних дней, когда все вокруг было подернуто сумерками молчания и покоя.