Николай Крыщук - В Петербурге летом жить можно…
Среди всей той роскоши ходит молодая, моего то есть возраста, армянка. Официантский лиловый передник на строгом платье.
Глаза, не слишком фантазируя, сравнил с оливами. Оливы. Очень крупные. Плачут. Натурально плачут.
Смотрит на меня и плачет.
– Вы меня не узнаете? – закладывает ладошку в карман передника.
Я, не узнавая, сметливо ответил:
– Мы когда-то были на «ты».
– Если вы меня подождете минут пять, будет обеденный перерыв и мы с тобой пойдем в пирожковую.
Чувствую, есть нам что вспомнить. Но знаю также твердо: лучше не вспоминать. Однако покорно и любезно, наподобие недожаренной яичницы, жду.
Злость берет: до друга близкого два квартала несколько месяцев уже иду, а на случайные встречи с летательным исходом всегда выкраивается время. Забытым баскетбольным движением кидаю окурок в урну и попадаю, отчего еще больше начинаю грустить.
Идем в дорогую пирожковую с белыми стульями и столами, с вежливо прессингующими официантками, предлагающими нам взбитые сливки, жидкий шоколад, орехи и рулет «Хоровод». Потолок зеркальный.
Беру все, что не по карману, смотрим в потолок, смеемся: вон нас сколько!
– А ведь ты хулиган был, – продолжает она смеяться, глядя в потолок. Не могу сказать – красивая, но оливовая гармония во всем: сухость щиколоток, запястий, горла, скул и продолговатая плавность всего остального.
– Это мы уже перешли к воспоминаниям, – спрашиваю, – Надя?
– Конечно. Ты Панихиду помнишь?
– О-о!.. Она орала на манер Богдановой-Чесноковой, предупреждая, что подходит к мальчиковому туалету, из которого, конечно, валил дым.
– А ты перед тем, как она открывала дверь, бил пряжкой ремня по лампочке. Дверь открывалась, лампочка вспыхивала, как магний, и тут же взрывалась. Старуха слепла, заикалась и еще убежденнее ненавидела жизнь и детей.
– Ты-то откуда знаешь?
– Об этом вся школа говорила.
Я уже все вспомнил про Надю. Как я вообще мог забыть эти глаза?
Мы с ней танцевали танго «Большой тюльпан». Под присмотром учителей и мелкашек. Но по случаю Нового года – полутьма и зеркальные дующие снежинки. Класс седьмой. Некрасивые и робкие кривлялись, подпирая стены. Одна, кажется, Надина одноклассница – с пепельными волосами и острыми зубками – пыталась передразнить наш танец, но я умело увел Надю в другой конец зала.
В эти минуты Надя была прекраснее всех. Восхитительнее же всего, что не я выбрал ее – был белый танец. Но я сразу понял, что ко мне в объятия залетела мечта.
Пользуясь скромным набором танцевальных поз, я трогал ее тело, в котором все было тайной, которое все обещало счастье и уют. Ее глаза хотелось целовать.
– Там-там, та-ра-ра-ра-ра-там! – напел я мелодию того некогда соединившего нас танго.
– А потом мы дурачились в саду, и Катька, которая все кривлялась в зале, пока мы танцевали, повалила тебя в сугроб. Ты помнишь Катю? – Надя посмотрела на меня вдруг как-то тихо и не случайно. – У нее были такие остренькие и неровные зубки.
– Помню, кажется, – ответил я.
– А пока она тебя валяла в сугробе, Вовка залепил мне снежком в лицо, и ты полез с ним драться. Катька в этот вечер пыталась отравиться.
Я пропустил эту информацию мимо ушей – я вспомнил Вовку. Он был огромный, с абсолютно белыми волосами и выпученными голубыми глазами. У него еще была присказка: «Поживи с мое, сынок!» Мы с ним дружили.
– Да, да, Вовку я помню.
– Вы с ним еще однажды на пустой сцене за занавесом боролись, а потом, что самое интересное, вышли чуть ли не в обнимку.
– Так мы же боролись на спор. А чего Катя-то эта травилась? – вспомнил я.
– Из-за тебя. Она тебя любила. Потом она пыталась меня убить. Когда ты меня проводил однажды до парадного, она встретила меня с камнем. Но я сказала, что готова сама передать тебе ее записку, и она согласилась не убивать. А потом снова травилась, когда ты на записку не ответил.
– Какая записка? – удивился я. – Не было никакой записки!
– Была. Я собственными руками незаметно сунула ее тебе в карман.
И тут я вспомнил. Конечно. Что-то вроде: «То, что я испытываю, нельзя назвать любовью – это больше любви». Ответ надо было подложить под какой – то булыжник. Я, разумеется, не ответил.
– Какие страсти, боже! – усмехнулся я. – Но ты-то, ты-то, что же, не любила меня?
– Любила. Но я сразу двоих любила – тебя и Вовку. Мне было легче. А она только тебя, только тебя. Страшно!
Обеденный перерыв кончился. Надя упорхнула в свой богатый магазин, поцеловав на прощание. Было ни горько, ни смешно. Жизнь в очередной раз прошумела в памяти. Вот еще одно имя – Катюша. Выходила на берег…
Из дневника
Люди не встречаются друг с другом. Как корабли. И слава богу. Что происходит после первого нежного соприкосновения, мы все знаем. Мы ведь все, увы, неповоротливы и тверды. Каждый к тому же следует своим курсом. И у каждого на борту написано: не трогай меня!
Хотя, конечно, море – единственное место, где мы можем осязательно представить округлость земли. А там, за выпуклым краем, который называется горизонтом, ждет мнимая, как и он сам, встреча. Туда и плывем.
Но мы обманываем себя. Мы плывем не туда. Мы плывем к звезде.
Из дневника
Хочу понять стиль времени. Как и из чего произрастает. Почему моду на самоубийства сменяет мода на оздоровительный бег трусцой? Почему, словно предчувствуя падение монархии, но опережая его, на смену замысловатому, избыточному барокко и геометрически монументальному ампиру пришел уютный модерн? Опера после исчезновения барокко держалась еще полтора века, но потом все же уступила. Музыка не уступила, но из филармоний переселилась в репродукторы и теперь сопровождает нас в транспорте и за чаем. По какой причине полубокс был заменен канадкой, а канадка – хипповскими кудрями и простоволосостью? Почему в эротических претензиях короткие юбки победили декольте, и детские бобочки исчезли бесследно, как динозавры? Городки уступили дворовому волейболу, тот – баскетболу, их всегда клал на лопатки длиннотрусый футбол, который, однако, был потеснен стремительным хоккеем, но пластика фигурного катания победила и его, как прекрасная женщина равнодушно побеждает мужчину. Однако срок ее молодости был короток. Почему?
Можно было бы, конечно, попытаться объяснить все следующим образом. Жизнь влияет на искусство, а искусство это же возвращает жизни в качестве нормы или моды. Такой процесс взаимного заражения: искусства – жизнью, жизни – искусством, одного искусства другим и так далее. Но тоже не совсем получается.
Упрек «А еще в шляпе!» – чуть ли не до сих пор можно услышать в трамваях. Это что – жизнь подарила Зощенко, а он уже своим путем вернул обратно? Или это ему пришло однажды за письменным столом, и он хохотал до утра, и судороги этого внутреннего ужасного хохота не оставляли его до последнего дня, когда он видел, что горькая ирония принята толпой в очередной раз как стилевое предписание?
Почему бы нам не задуматься о сосуществовании неграмотного старика, помнящего секрет вымачивания кожи, и компьютера, умеющего производить миллиард операций в секунду, о соперничестве ситца и крепдешина, о приоритетах чести, славы и добра во времена Ивана Калиты, Александра I и Хрущева, проследить географию мест отдыха, произвести атрибуцию военной формы, сравнить стоимость хлеба и водки и как-нибудь сопрячь это с ритуалом мытья в бане и манерой знакомиться на улице?..
В детстве я был слабаком и одновременно забиякой, маленьким сатириком и отрешенным философом. Я пародировал учителей и товарищей, а потом улетал в свои маловразумительные фантазии так далеко, что до меня не могли докричаться. Школьные паханы, отсидевшие потом свое, и не по одному разу, за регулярную антиобщественную жизнь, говорили, показывая на меня: «Этого не трогать!» Почему они меня оберегали? За папиросами я для них не бегал, историй из Стивенсона и Вальтера Скотта не рассказывал.
И вот я живу в этом подаренном мне бандитами мире. Жизнь проносится мимо, как если бы самолет летел, не отрываясь от земли, – не то что пережить, отследить не успеваю. Если на моих глазах рюхи сменились женским кикбоксингом, то как же мне успеть?
Голые красавицы с лотков и заборов смотрят глазами застигнутых врасплох купальщиц. Их бесстыдная невинность начинает немного утомлять. «Эй, девочки, – хочу сказать я им, – я лично ничего не имею против, но неужели нам в детстве снились разные сны?»
Из дневника
«Никак графиня, – сказал он. А она не успела даже понять, то ли ей в чем-то отказывают, то ли восхищены ее ранним пробуждением. Не успела, потому что он обвязал шею шнурком от халата и предпринял попытку самоудавления. Однако руки его ослабли раньше, чем дыхание перестало работать.
Он отдышался, потер неповрежденную шею:
– Смерть опять прошла мимо».
Вот зачем я это сейчас сочинил? И вообще, хотелось бы понять, из каких подвалов сознания выкашливаются эти фантомы?