Наталья Арбузова - Тонкая нить (сборник)
Сентябрь притих, будто знал, что ждет впереди – темнота и дожди. На кафедре тоже было затишье. Альбина, гибкая, вечно спешащая, обгоняла Виктора Энгельсовича в коридорах – его всякий раз бросало в гнев и озноб. Раненый, он боялся – акулы кинутся на запах крови, торопился убрать всех, кто мог бы. К нему пришло второе дыханье по части интриг – стал на порядок опаснее и коварней. Большое зло и мелкие пакости. С разводом Альбина тянула, авось он к кому уйдет – однако переключиться из состояния ненависти в режим любви Кунцову не удавалось. Перед ним стояло лицо Альбины, татарского типа, только не простонародное, с размазанными чертами – тонко прорисованная жестокая красота. Отменить, уничтожить… если не убить, то хотя бы обезобразить. Заменить другим – это все не то.
Энгельс Степаныч, не выходя из запоя, переместился в торопецкую психушку, смыкаясь с тем, который в Белых Столбах. Характер бреда у того, торопецкого пациента, был несколько иной. Старик грезил о каком-то буржуйском коттедже. Если его разрушить, вернется советский строй, сам собой воссоздастся Союз, и символ его – дешевая колбаса – встанет торчком на столе простого человека. Постаревшая Настасья Андревна неприкосновенно жила в доме на Озерной, ходила к мужу в больницу и поддакивала. Поскольку рядом была жена, сына врачи не тормошили, и Виктор Энгельсович прозевал госпитализацию отца. А через месяц того выписали – научившегося таить свои мечты. В ноябре упал он как нежданный гром с холодного бесплодного неба в Вандин палисад. Надюшкин ухажор только-только отбыл на две недели в Египет. Ей, простодушной, было вдвоем с Виктором Энгельсовичем как-то конфузно. В общем, старика хорошо приняли. По многу раз на день выходил Энгельс Степаныч на крыльцо, и в исподнем белье тоже, памятуя торопецкий свой опыт. Как в современном трикотажном, так и в советском бязевом, что выдавалось ему в Арзамасе вместе со всем обмундированьем и, береженое, накапливалось в шкафу. Потрясая подъятыми кулаками, давал команды – из всех свинцовых батарей за слезы наших матерей – и по всякому. Стоял проклятый коттедж, держался нахальный капитализм. Получившееся однажды неведомо как повторить не удавалось – ни с чем уехал в Торопец. Правда, Альбине причинилось воспаленье лицевого нерва, даже попала в больницу, а когда выписалась, глаза остались немного разными по величине. Это она еще дешево отделалась. Возбуждать развод, рассказывать, как его жена наколола, Виктор Энгельсович постеснялся. Ушел скрепя сердце в однокомнатную квартиру к сорокапятилетней секретарше кафедры Веронике Иванне – что и требовалось доказать. Вещичек своих с Войковской не забрал, их выкинул Альбинин сын, как некогда сам Виктор Энгельсович выбрасывал отцовское барахло.
К Новому году в Белых Столбах накопились перемены. Лиза вышла из подполья и фигурировала как юное дарованье в области народного целительства. Валентина же бывала обычно представлена в качестве ее учительницы. К ним стали ездить из Москвы, деньги взимались на проходной. Весь флигель был отдан в распоряженье «семьи». Елка в дурдоме была бедненькая, однако все ж елка. Стояла в столовой, и с лампочками. Саш раздобыл подарки от какого-то благотворительного фонда, Ильдефонс выступил с клоунадой. Дедушка Энгельс сидел в первом ряду и хохотал, держась за животик. В разгар веселья ему вдруг поплохело, он вскричал: затемненье! затемненье! Но Лиза взяла старика за руку, пристально поглядела в глаза, и он утих. Приехал Виктор Энгельсович, в страшной депрессии от разочарований в личной и семейной жизни – Лиза провела с ним несколько сеансов. Шашлычную Бориса Брумберга со жгли конкуренты – внучка снимала ему стресс в домашней обстановке, на квартире, некогда купленной им для мамы Сони. В феврале Валентину с Лизой пригласили на симпозиум по нетрадиционной медицине, Ильдефонс повез их на жигуленке в Дом ученых – впереди молва бежала, быль и небыль разглашала.
Сносить собачью преданность Вероники Иванны почему-то было трудно, бог знает почему. Еще со времен Валентины Виктору Кунцову всегда хотелось унизить женщину, любящую его. Если стояла выше – унизить, если ниже, то тем более. Когда бы Виктору Энгельсовичу предложили сформировать заново язык любви, для объятий ее он скорей всего выбрал бы слово «топтать» – так петух топчет кур. Удел подчиненных женщин был униженье, удел встречных женщин на улице – униженье, хотя бы взглядом. Половину человечества он считал заранее к тому обреченной. Сколько бы не выпендривались – все равно не обойдутся. Только этого мало. Добавить, присовокупить к униженной половине человечества как можно больше особей из мужской. Топтать, топтать и топтать. В этом весь смысл власти, а в чем же еще? На пятидесятилетие о Викторе Кунцове все же вспомнили, вызвали наверх. Внизу стоял март, талый, но просветленный. Там, выше, цвела мимоза – бедный советский символ галантности, раз в году проявляемой. Будучи доставлен в залу, Кунцов привычно смешался, потупил очи ковру, не видя ни сына, ни бабки своих. Спросили – в чем, как ему думается, причина его несчастий, о коих докладывал Ильдефонс? «Если бы я знал», – отвечал Виктор Энгельсович. Ильдефонс и вправду недавно докладывал, переводя плутоватые глаза с одного члена комиссии на другого: потеря деканского статуса… побег из дома от законной супруги и пасынка… бомжеванье на чужой даче в компании разбитной торопецкой женки, которую когда-то сам же и увез от мужа… новое незаконное сожительство, на сей раз с подчиненной… можно квалифицировать как служебное преступленье. Вежливые Члены качали головами, рассеянно комментируя: да, да… вызовем, обсудим, поговорим… Вот и поговорили.
На работе Виктора Энгельсовича чествовали по поводу юбилея весьма сдержанно. Холодок пронизывал все выступленья. Недоподсиженный Владимир Устинович Жабров отметил с нажимом: «Жаль, что кафедра потеряла своего лучшего профессора Альбину Исмаиловну Мулюкину… Но, может быть, удастся вернуть ее в каком-то ином качестве?» Спрашивается, в каком? Кунцов ей сам сделал ВАКовский профессорский аттестат – ниже чем на должность профессора взять ее теперь не имеет права. А выше – лишь завкафедрой. Ох, нехорошо. Так нехорошо было всю вёсну – не видано было такой холодной весны. Казалось, птицы повернут обратно к югу, распускающиеся листья спрячутся снова в клейкие чешуйки. И казнь египетская – Альбина Исмаиловна – сорокалетняя, стройная, наглая – все ошивалась в ректорате.
Видно, весна была недостаточно холодна для Лизы – в мае она поехала на Хибины, с кузиной Машей, Машиным однокурсником и ее же двадцатилетним братом. Отпустили. Никакого профессионального слалома, мамочка… Так, прогулка, молодежный пикник. Но с плоской вершины нависал козырек снега, там блестела на солнце одинокая опасная лыжня. В горном лесу под елями снег пестрел собачьими? волчьими? следами. Внизу чуть не смыкались многочисленные озера, над ними трепетал синий воздух. Скандинавский косоглазый тролль глянул на Лизу, выученницу подмосковных лешачков – назад приехала другая девочка. Она была текуча, как вода, легко меняла сущность. Нет, девочка осталась там, на севере. Вернулась девушка с глубоким ждущим взглядом, к тому же поэтесса – а то их не хватало! Так праздновали в двух местах ее шестнадцатилетье. В июне шумели один другого пуще два загородных пикника. На Николиной Горе – съезд гостей с утра, роскошные подарки, ночной молодежный бал с иллюминацией. Возле флигеля в Белых Столбах – завтрак на траве с «семьею» да еще избранными интеллигентными пациентами: бородатыми соседями дедушки Энгельса по больничной камере и всякими сложными пограничными индивидами, ездящими из Москвы к «отроковице Елизавете». Виктора Энгельсовича не было ни тут ни там – его только что спихнули с заведыванья кафедрой. На перевыборное заседанье явился новый декан Неустроев, привел под уздцы степную кобылку Альбину Мулюкину. Сказал роковую фразу «ректорат рекомендует» – все подняли руки. Виктор Кунцов опять лежал под капельницей. Рядом сидел ангелоподобный Саш, держа светящуюся ладонь у беспокойного отцовского лба – и в те же минуты под радостные клики резал именинный пирог на полиэтиленовой скатерке позадь больничного флигеля. На Николиной Горе его не было, бедного родственника из Павлово-Посада, не то женатого, не то нет. Из дурдомовского именинного пирога вылетела связка воздушных шаров – Ильдефонс успел ухватиться за веревочку. Немного полетал над больничным садом, психи в вольерах задрали сильно деформированные головы. Спрыгнул на крышу больничного корпуса, вернулся через пожарное окно, как раз к мороженому. Шарики мороженого растаяли на ранней жаре, и воздушные шарики растаяли в июньском мареве. Но долго еще зоркий псих говорил менее зоркому психу: во-она. Вызвали наверх Лизаньку – легко ей было отвечать. Переводила новый свой взор, направленный на тридцать процентов в себя, на сорок вовне, остальное терялось неизвестно где – с одного приветливого лица к другому. «В чем же, милая, будет заключаться взрослая твоя жизнь?» – «В служенье!» – «Кому, чему, ласточка?» – «Прежде всего кому, а уж потом чему». Погладили ее по темной головке, сказали – в последний раз, и отпустили без колебаний. Сидящие кто на чем вокруг скатерти-самобранки даже не заметили краткого отсутствия новорожденной. Ульяна разливала чай из здоровенного больничного чайника, Валентина зрячими руками – по исходящему от чашек теплу – безошибочно находила их и протягивала навстречу голосам. Дедушка Энгельс аккуратно макал крупную клубнику в казенный сахарный песок. Через неделю его, вполне рассудительного, выписали, но ради славы «целительницы Елизаветы» оставили в дворниках. И во флигель – куча мала. Кто, кто в теремочке живет, кто, кто в невысоком живет?