Евгений Клюев - Андерманир штук
– Правда, что ли, ясновидящий? – с опаской спросила «порченая», стараясь не глядеть на то, как Демонстратнер заправляет рубашку в брюки, застегивает молнию.
– Правда, – соврал Демонстратнер.
– Ну, увидь…те меня тогда!
– Да ладно, тебя и так насквозь видно, – опять улыбнулся Демонстратнер. – Нормальная девчонка, умная, симпатичная, миниатюрная… сколько лет-то?
– Неважно, сколько лет. Не так много, чтобы это имело значение.
– Вот, значит… школу ведь скоро заканчивать – или закончила уже? Зако-о-ончила. Учишься, небось, дальше – на творческой какой-нибудь специальности… на художника, небось – судя по интерьеру. На худо-о-ожника. И все, вроде бы, хорошо, а жизнь – дерьмо. Ведь дерьмо? Дерьмо-о-о… Согласен, чего ж тут! Дерьмо она и есть.
– И чего делать?
– Да ничего не делать, ждать. Ждать, потому что скоро все изменится – вообще все.
– И будет не дерьмо! – усмехнулась «порченая».
– Я этого не говорил, – напомнил Демонстратнер. – Может, и дерьмо, но другое дерьмо, новое.
Ох, девочка, ребенок ты совсем! Чистый ребенок – от тебя лавандой, как от фабрики-прачечной, пахнет… хорошо пахнет лавандой. Тебя вокруг пальца обвести – нечего делать! В голову тебе любую дрянь втемяшить можно. Вели тебе с балкона прыгать – прыгнешь, вели в партию вступать – вступишь, а я вот ждать велю – и будешь ждать, куда ж денешься? Чего-нибудь и дождешься… как и все мы дождемся: не сегодня – так завтра, не завтра – так через год, через пять лет, через десять. И все действительно будет по-другому – не потому, что изменится, а потому, что так, как есть, уже никогда не будет. И выветрится запах лаванды…
– Так… просто ждать – и все? – сдаваясь, спросила она.
– Просто ждать – и все. Нет, конечно, делать еще что-нибудь… ну, что полагается, по минимуму. Книжки читать, как ты любишь, – в том числе и запрещенные.
– А Вы откуда знаете?
– Да ясновидящий я, работа у меня такая.
– Гэбист?
– Это папа твой гэбист… извини.
– Ничего, я ж в курсе. А… а скажите, долго я проживу еще? Я потому что… устала и не хотела больше, надоело все.
– Увы, девочка, ты проживешь долго! – ах, что за улыбка у него все-таки… – Вот закончишь учиться и сразу работу получишь, глупую какую-нибудь, не по специальности: кому художники сейчас нужны, в наше-то время? Да и вообще… кому они когда были нужны! А еще раньше… да, наверное, раньше познакомишься на улице – ты же не хочешь, чтобы все было папой-мамой подстроено? – не хо-о-очешь… Так вот, познакомишься на улице с долговязым каким-нибудь молодым человеком, бездельником по профессии, родителям даже его не покажешь – бесполезно, не одобрят, а то и навредить могут. Сбежишь с ним за границу… например. Сама ты мало чего добьешься в жизни, поскольку больно уж ты щепетильная, а вот муж твой – он будет знаменитым писателем… каким-нибудь. У Вас родятся дети, двое, мальчик и девочка, и ты посвятишь им свою жизнь, потому что ты будешь сумасшедшая мать, которая все в себе принесет в жертву их будущему. И из них вырастут замечательные люди, а ты станешь нянчить внуков, и цены тебе как бабушке не будет. Умрешь ты близко к восьмидесяти, через несколько лет после смерти мужа, – боготворимая всеми вокруг: красивая, стильная старуха, которую к концу жизни будут осаждать журналисты и требовать мемуаров о твоей жизни с мужем. Но ты никогда не напишешь этих мемуаров, потому что ты умная безымянная девочка.
– Вы все это видите – или… или придумываете? – У умной безымянной девочки были счастливые глаза.
– Я все это вижу, – вздохнув, повторил Демонстратнер.
Или не вижу – ничего. А просто сижу и несу ту же чушь, которой полна твоя голова и которой полна голова каждой малолетней лаванды. Но все, конечно, будет именно так. А если и не так – какая разница? Мне ведь, милая, совершенно все равно, как оно будет: у меня простая задача – дать тебе надежду на то, на что ты хотела бы надеяться. По крайней мере – в ближайшее время: год, два, а там… там ведь и правда все изменится, да меня уж и след простыл!
Девушка подошла к нему, закутанная в белую свою драпировку: ангел. И поцеловала его, куда-то в висок. И сказала: «Спасибо Вам…»
А телефона он ей не дал – сказал только: «Мы обязательно встретимся. Когда тебе опять станет… тяжело, я найду тебя».
Гонорар, через неделю полученный им за визит к «порченой», превышал границы не только разумного, но и действительного. С этого времени он занимался исключительно снятием порчи, лечением от сглаза, заговариванием болезней… – все глубже и глубже проникая в ту среду, о приближении к которой когда-то и мечтать не мог. Среда щедро платила за помощь. А за сведения о среде щедро платили покровители. Как деньгами, так и услугами. Особенно – поддержкой с иголочки новой телевизионной программы, в которой Демонстратнеру недолго думая и без особой шумихи весьма неожиданно предоставили оч-чень хороший кусочек времени. Ибо, как совершенно справедливо заметил не кто-нибудь, а сам Рафалов, «страну – страну, Борис Никодимович, а не отдельных людей! – надо лечить».
И он принялся лечить страну.
Потому что настало время.
31. Я, ПОЖАЛУЙ, СЪЕЗЖУ
И никому, никому до этого не было дела! Что непорядок же во всем… Ночами Владлен Семенович слонялся по квартире, пил валидол, мучился давлением, превозмогал страхи. Снотворное пристрастился употреблять, димедрол: ночью не действует, зато с утра – стоит только на улицу выйти! – бах по башке… и весь день, словно пьяный или во сне, ходишь.
Игнатьича он больше не видел никогда. Наверное, спился давно Игнатьич… Бедный Игнатьич: небось, потому и спился, что кое-какие вещи знал. Если, конечно, спился, а то ведь могли и…
Страхи Владлена Семеновича вдруг одолевать стали – врач, правда, успокоил, что при аритмии это нормально… так и сказал, честное слово: «Если Вам становится страшно, то это нормально», – и Владлен Семенович подумал, что лучше не скажешь.
Правда, по-настоящему страшно становилось редко, чаще – страшненько… то есть и страшно, и весело, как в детстве бывало, когда идет-коза-рогатая, – страшно, что забодает, но разум говорит: «Это ж мамина рука, а не коза – мамина рука не забодает! Только… вдруг все-таки коза?»
И – время от времени игнатьичевские слова всё над Владленом Семеновичем кружились: словно Игнатьич их затем и сказал, чтоб – кружились. А «мы не местные – мы небесные» и вообще никакого покою не давало: как с утра в голову вступит – так, считай, до вечера и будет кружиться, а то и до ночи. Мы не местные, значит, мы небесные… – и-йих! Между прочим, постоянно теперь думал Владлен Семенович, что про жизнь эту проклятую, про наше место в ней ничего ведь другого и знать не надо… вот ведь сказанул Игнатьич! Прямо как древнегреческий ученый сказанул: мы не местные, – говорит, – мы небесные! Не зря человек прожил: такой всемирный закон открыть…
И другие слова Игнатьича приходили: ишь-разгулялись-на-костях-нечистая-сила-управы-на-них-нету-костры-жгут-на-гармонях-играют-частушки-поют-прямо-как-живые-вурдалаки-оборотни-коммунисты-партейные-рвачи-первостатейные… Эх, Игнатьич, Игнатьич! Думал я, что бредил ты в тот вечер в горячке, да не бредил ты. Знаю теперь: не бредил, – только вот громко обо всем этом не скажешь… да и по чину ли мне о таком?
Зато другое – это по чину: «Первая улица Марьиной Рощи вчера еще была, а сегодня сплыла… Толяна как ветром унесло… Толян мой бедный, собутыльник бесценный…»…
Это мы выясним, это, Игнатьич, не бойся, потому что порядок должен быть! И кому, как не мне, за ним следить? Я, по-твоему, в метро-то-политене имени Владимира Ильича Ленина что делал? За порядком следил! Вот и карты мне в руки, значит.
К двери входной Владлен Семенович теперь лишний раз старался не подходить – иначе сердце так начинало колотиться, что даже Лотта Ввеймаре с рукавами до полу выглядывала через щелочку в двери: чье же это, дескать, сердце так стучит в подъезде? Или не выглядывала… Владлену Семеновичу теперь много чего казалось… мнилось, мерещилось: голоса, шумы, призраки, тени… Если б было с кем говорить, он бы тому сказал: «Воображение, брат, на старости лет разгулялось». Но говорить было не с кем – и Владлен Семенович тосковал да себя ругал: за всю жизнь ни подруги не нашел, ни деток не наплодил: вот бы, глядишь, поговорили… Софья Павловна приглянулась было, да оборотень она, и муж ее покойник – вурдалак. Найти бы ее, в глаза ей взглянуть, крестным знаменем осенить – живо, небось, в волчицу превратится, оборотень! А ведь так мило меня принимала… но это потому, небось, что я с 4-й Брестской: думала, такой же вурдалак, как муж-покойник! Хотя оборотень, вурдалак – это, конечно, все фигурально…
Впрочем, не время сейчас было с Софьей Павловной квитаться: во всей этой чертовщине разбираться пора было – иначе пропадет Москва. Обидно, что со своей улицы начинать не годилось: внимание к себе опасно привлекать – тем более что и живет он прямо напротив ихнего логова. И в Марьину рощу он теперь не ходок: там его тоже, небось, заприметили… да только довольно с них Игнатьича, а он, Владлен Семенович Потапов, им себя в руки нипочем не даст.