Юрий Милославский - Возлюбленная тень (сборник)
– Как супруга, Моррис?
– Она поехала в Димону навестить сестру… Ты думаешь, я шучу? Пусть вытекут мои глаза, если я не подброшу им гранату!
– Моррис, ты мне не выделишь… – и я указываю на дурные сигареты. – Парочку пальцев . Я тебе заплачу через…
– Нет, ты никогда не заплатишь мне, Руси! Я не вонючий Рабинович, я люблю своих друзей, я не беру с них деньги. Ты мой брат – и я не опозорю себя: ведь и я попрошу твоей помощи, если эти твари доведут меня до бедности. Но сегодня я еще могу помочь друзьям, обеспечить всем необходимым семью!
– Спасибо.
– Ты уходишь.
– Надо мотать в Иерусалим. Я и так двое суток на ногах.
Шоши уже не сидела на корточках, и возле нее топтался кто-то в пиджаке и шляпе – похоже, что студент духовного училища. Шоши по высокому классу держала сигарету, заманчиво и непреклонно улыбалась, пускала дымок в невидимое мне лицо пиджачношляпника. Пацанята сосредоточились и ждали контакта.
Денег было ровно на место в маршрутном такси «Тель-Авив – Иерусалим». Так что персональное такси я брать не стал, а пошел пешком – через улицу Судей, сквозь улицу имени Постоянного Фонда и улицу имени Основного Фонда, по всем Центрам и Бульварам – к Средиземному морю, “Holy Land”.
Тель-авивский диавол творил ночную погоду: мешал сукровичный, слизистый пар дня с вечерним суховеем, морским фосфором, смалью и нагаром трактирных противней. На главных улицах добавлял в нее диавол едкую противопотную взвесь.
Мавританские, арт-декошные, из драного белесо-серого с кубовым папье-маше дома светились окнами через один – не считая магазинных и ресторанных.
Циона торчала на стульчике, волосы ее – кровавый померанец, а возле – rich American tourist в первопоселенческом колпачке с надписью «Народ Израиля жив», в клетчатых штанах из стекловолокна, купленных в Бруклине на распродаже, при галстуке из ацетатного шелка, там же приобретенном. Вонючая ашкеназийская собака?
Циона зарабатывала десять тысяч сиклей в месяц: днем – в сверхзакрытом салоне интимного массажа «Суламифь», ночью – в “Holy Land”…
На пять жила, а пять откладывала в Пролетарском Банке на сберегательную программу «Живая Сила». К двадцати двум годам намечались своя квартира и замужество.
– Руси, привет, как дела, что.
– Ты можешь выскочить?
– Еще чуточку.
– Я подожду у Бумы, годится?
Бума Либерман был грязный вонючий ашкеназиец. Он содержал – в переулке рядом с “Holy Land” – самый грязный и вонючий ресторан на Ближнем Востоке. Ресторан назывался «Риволи». Есть такое знаменитое место в Париже.
Сефардские бандиты несколько раз пытались обложить Буму налогом на страх, били ему морду и посуду, налопывались и напивались, не заплатив, но Бума оброка не давал.
Для тех, кто не знает, сефардский бандит – это такое тупое дикое существо, не желающее трудиться, разрушающее порядок в Государстве, мешающее красный перец с черным.
Если бы не Рони Зильбер – инспектор частной компании по охране имущества, – наш человек, ашкеназиец, Бума сошел бы с ума – и давно.
Для тех, кто не знает: наш человек-ашкеназиец – это такой культурный приличный парень, вежливый, умеющий пользоваться свободой и демократией, основавший наше Государство.
– Руси, что ты так поздно здесь уже сейчас? У тебя что-то не так хорошо? – Бума отодрал прилипшую к клеенке пепельницу, высыпал ее содержимое нам под ноги – и приклеил пепельницу обратно.
– Циону жду.
– Это такая тварь? Все они твари, позорящие наш народ! Мы их спасли от арабов, дали им все, что у нас было, а они?! Что они вообще? Они там сидели на пальмах и пили арак, и здесь они ведут себя так же само. Что они от тебя хотят, преступники, что?
– Бума, дай поесть.
– Ради Бога, ради Бога, ради… Что ты хочешь кушать уже? Ты хочешь свежий такой свекольник, такой?
– И выпить. Зубровочки – а, Бума?
– Зубровочки? Да. Я дам тебе зубровочки. Если ты хочешь зубровочки, так я дам тебе зубровочки, я. Тебе я дам, что я только себе даю.
Хорошо было б сочетать Бумину зубровку с благородной ориентальной похлебкой из красной чечевицы, за которую праотец Исав пожертвовал первородством; зачерпнуть нежной лепешечкой из миски толченого вручную турецкого гороху, в меру упитанного оливковым маслом, оборудованного солеными баклажанчиками, огурчиками и перчиками, но в «Риволи» истинную пищу не готовили.
– Возьмешь чек? – на кассе «Риволи» было написано трехъязычно «Чеки не принимаются!»
– Чек? Если ты мне дашь не чек, а я не знаю… Ну, не чек? Так я у тебя приму. Я у тебя? Я у тебя приму то, что ты мне дашь. Если ты мне еще скажешь, почему ты такой шляющийся по Тель-Авиву, так я тебе дам все, что у меня есть.
– Я был в гостях.
– У русской девочки? У русской девочки ты был в гостях, ты?
– Точ-но.
– Так точно, да? Когда нас освобождали советские, они говорили «так точно». Ты веришь, я уже был мертвый, когда они пришли в лагерь, я был не живой, а мертвый.
Бума принес тарелку свекольника, держа ее так, что все его пальцы – кроме большого – до третьего суставчика погрузились в хлебово. Бутылку с зубровкой, рюмки, нож-вилку Бума нес под мышкой.
– За бытие, Бума.
– За бытие. Да. Будь ты мне здоров, а я тебе уже постараюсь.
– Ты по-русски пьешь, Бума – после первой не закусываешь.
– А что, в Польше, ты думаешь, мы не пили, мы?
Влетела Циона. Клац-клац – серебряные босоножки, кровавый померанец, пятки вместе, соски – врозь.
Ее немыслимого сексу плоть все же содержала в себе какую-то жесткость – и после единого разика более никогда я ее не просил, чтоб не огорчаться по-пустому.
– Бума, как ты?
– Что хочет госпожа?
– Руси, я Буме не нравлюсь: сейчас рыдать начну…
Не мог Бума спокойно видеть бабу – дышал голубыми глазами, подтягивал брюхо поближе к позвоночнику.
– Ладно, Руси, что ты хотел?
– Кроме тебя?
– Кроме меня. Правда, нет времени.
– С тобой днем работает… русская поливалка – баскетбольного роста, на Языке не базлает, шатенка.
– Почему?
– Что «почему»?
– И ты на языке не базлаешь: «почему», как в английском; в смысле: хочу знать, почему ты спрашиваешь!
– Циона, иди работать в Интеграцию: будешь балдежная учительница…
– За полторы тысячи в месяц – и трахаться с начальством.
– Так как – работает?
– Что-то появилось похожее – задвинутая до предела.
– Сколько ей кидают?
– Не знаю. Мало. Она приходит пару раз в неделю. Слушай, я там не распоряжаюсь.
– Просьба. Маленькая.
– О деньгах – нет. Я жопой не шевельну, пусть сама старается.
– Циона. Когда мужик говорит – надо слушать. А еще восточная женщина.
– Ну давай, говори. Нет времени.
– Когда к вам приходят русские – ее не пускайте.
– Ты у нас был когда-нибудь?.. Не суди по кино. Что значит «не пускайте»? Я тебе сейчас объясню…
– Не надо. Не хочу ничего знать, мне это не нужно. Короче, можно, чтобы русские не узнали, что их соотечественница у вас работает?
– Я поговорю.
– Не поговори, а сделай.
– С Божьей помощью. Не хватай меня за руки, я тебя не боюсь.
– Да или нет?
– Я поговорю… Ой! Да-да, все сделаю для твоего удовольствия… Ой! Вот теперь больно. Не будь хамом. Я сказала – сделаю. Что смогу.
Клац-клац, кровавый померанец, народ Израиля жив.
– Бума, я почесал.
– Всего хорошего, всего. Деточка ты моя.
– Я все собирался у тебя спросить, но забываю…
– Ну. Что тебе хочется у меня спросить?
– Почему «Риволи»?
– Что значит почему «Риволи»? Почему «Риволи»? Жену мою звали Рива, потому «Риволи».
Я едва не спросил – а где ж она теперь, Бума? – но в это мгновение меня прихватил до того острый пароксизм спазматической кишечной скуки, отчаянного, чесоточного неинтереса к любому ответу на любой вопрос, что все мое скрутилось в жгут, отмахнулось – и, корчась и шаркая, пошло сквозь улицу имени Основного Фонда, наискось по Генеральской – на центральную Станцию.
Все там было закрыто, вся тысяча харчевен молчала за железными ставнями, захлестнутыми на диагональные щеколды, – и лишь соковыжимальная «Чико» сверкала огнем, и в дверях ее, в обрамлении памплимусов, стоял сам Чико в черных очках и белом пиджаке.
28
Боязнь пред бабой – как бы чрезмерная смелость. Посмотрите, как великолепно он движется – предмет: сигара, папироса любого сорта, какая-нибудь, черт ее знает, сигара. Смешнее всего трубка – с ней, с трубкой, выделывают!.. Посмотрите, как взрывается спичка, как звякает зажигалка. Возможны неудачи: первая спичка ломается, вторая гасится собственным вашим всхлипом, третья – дает прикурить, но с самого краю. Еще раз! Срывается палец со шпенька зажигалки: слишком резко, слишком слабо, слишком быстро, – а сигаретный фильтр к тому времени прирос к эпидерме, мундштук трубки пустил на язык горечь.
Прикурил.
Побеждай же невидимого питона. Лаокоончик, как вы себя субъективно чувствуете? Зачем перекошены плечи, зачем вздут живот, зачем ноги попали под внутренний дождь, что чирикает в туфлях?