Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге
Она открыла дверь. Я вошел.
«Садитесь, месье Шенонь, – сказала она. – Я хочу попросить вас о небольшой услуге. Да, кстати, я прочитала биографию вашего виолониста, игравшего для Ришелье. Прекрасная книга. И такая толстая. Очень живо написано, но местами довольно смело, вы не находите?»
«Вы слишком снисходительны», – ответил я.
«Как бишь его звали? Фу, как глупо! Вертится на языке, и никак не могу вспомнить».
«Его звали Могар».
«Да-да, но, знаете, между нами говоря, я не люблю гомосексуалистов, хотя это мое личное мнение», – сказала она, понизив голос до шепота.
«У вас прекрасный вкус», – едко сказал я.
«Ну, я вижу, вы надо мной смеетесь. Хорошо, признаюсь вам совсем откровенно: я вообще не очень-то жалую человечество».
«О, это уже верх разборчивости».
«Да и животных я тоже терпеть не могу», – продолжала она с задумчивым видом.
«А горы и океаны – они-то хоть избежали вашей немилости?»
«Надо подумать…» – промолвила мадам де Кропуа; ее лицо выражало все большую растерянность. Она вертела в руках письмо, отпечатанное на официальном министерском бланке, и, казалось, целиком ушла в размышления. Затем положила письмо на толстую папку в бледно-желтой картонной обложке и заговорила в полный голос, озабоченно хмуря брови и надевая очки: «Вот зачем я вас вызвала. Нашему особняку решили присвоить статус исторического памятника. Возможно, школу оставят на месте. Я прошу вас пока никому об этом не сообщать. У нас еще нет никаких гарантий. Мэрия и министерство оспаривают друг у друга здание, но не школу, на сей счет я могу вас успокоить. Комиссия делегировала сюда одного из своих членов, он должен приехать третьего марта».
«Я ничего не знал…»
«Хочу надеяться, что не знали. К несчастью, месье Шенонь, во вторник, первого марта, мне предстоит небольшая операция. Я лягу в клинику накануне, двадцать восьмого».
«Это не очень серьезно? Я вам желаю…»
«Благодарю за пожелание. Это не очень серьезно, но я не смогу быть здесь и принять делегата от министерства. И я подумала: что, если бы вы встретили его вместо меня, – вы ведь не просто учитель…»
«Очень благодарен».
«Не прерывайте меня; и потом, вы уже так давно работаете у нас. Вы сумеете показать ему, как надо, все двадцать классов и наш маленький театр. Главное, постарайтесь скрыть от него классы сольфеджио, лютни и гитары. В общем, я надеюсь, что вы с честью защитите нашу школу».
«Конечно, я постараюсь».
«Я рассчитываю на вас. Очень рада, что вы согласны. Клеманс слишком импульсивна. Катрин чересчур язвительна, она загубит все дело. Нужно, чтобы это был мужчина. С мужчинами всегда легче. Тем более что и сам делегат тоже мужчина, это господин Сенесе…»
Я почувствовал внезапную дурноту.
«…и он настроен в нашу пользу. Да вы его знаете, это муж Мадлен. Он недавно получил должность хранителя в Лувре. Это я подсказала в Кабинете его фамилию. Господин Массе тоже на нашей стороне. Таким образом, у нас уже есть два союзника. И для полного успеха следовало бы… Что с вами, месье Шенонь, вам плохо?»
Мне пришлось сесть.
«Нет-нет. Мне уже лучше».
«Вы не хотите встречаться с месье Сенесе? Разве вы с ним знакомы?»
«Н-нет… то есть да, но я его не видел больше одиннадцати лет… или больше двенадцати. В общем, дела давно минувших дней. Он меня наверняка не помнит. Мы вместе служили в армии».
«Ах, но это же чудесно, это замечательно! Такой прекрасный случай встретиться снова! Ну, теперь я вполне полагаюсь на вас. Итак, в четверг, в три часа. Я обязательно попрошу Мадлен прийти вместе с мужем. Она вас так любила…»
«Нет-нет, умоляю вас, мадам, не делайте ничего. И вообще, если уж быть откровенным, я, может быть, не очень-то гожусь…»
«Значит, вы не хотите помочь мне сохранить школу?»
«Конечно, хочу, но…»
«Я знаю, что мы сделаем…»
«Извините, мадам, мне необходимо выйти».
«Нет, это я выйду, а вы посидите тут. Вы ужасно бледны. Придите в себя. Вот, выпейте-ка рюмочку шерри».
Она встала, выдвинула ящик комодика у двери и вынула оттуда бутылку шерри «Harvey». Поставила рюмку на стол-пюпитр, находившийся между окнами. И сказала, направляясь к выходу:
«Пойду скажу, что вы не сможете сегодня работать…»
Мадам де Кропуа покинула комнату. Я остался один. Я сидел, не в силах думать, не чувствуя, как идет время, и ощущая себя высохшей древесной веткой, брошенной в поток: вода бурлит, прибывает, а мертвый сук упорно не двигается, не вздрагивает, а пассивно лежит на поверхности. Когда мадам де Кропуа вернулась, я все еще сидел, скорчившись на стуле, прижав обе руки к сердцу, и мне чудилось, будто она нышла только секунду назад.
«Ну, как вы? – спросила она. – Вам лучше?»
Я поднял на нее глаза. И тихо сказал:
«Мадам, я не могу принимать господина Сенесе».
«Нет, можете!»
«Но он наверняка не желает меня видеть!» – вскричал я.
«Послушайте, месье Шенонь, он сам просил меня об этом. И не только настоял на встрече с вами по такому случаю, но еще и попросил, чтобы я при этом не присутствовала. Он непременно хотел, чтобы его сопровождали именно вы».
У меня пресеклось дыхание. Сердце сжалось так больно, так жестоко, что я не смог удержать короткий стон. Мне пришлось встать. Я покачнул стол-пюпитр, который мадам де Кропуа неизменно называла «троншеновским столиком»[99] и который всегда держала в чехле, наваливая поверх него горы нот, – и оперся на старинное фортепиано-комод, на котором больше не играли, но благоговейно хранили из-за чудесных инкрустаций и в память о том, что к нему прикасался Мейербер.[100] Во рту у меня пересохло. Я хрипло спросил мадам де Кропуа:
«Но почему он вас об этом попросил?»
«Да потому, что Мадлен Гиймо, вернее, мадам Флоран Сенесе, проучилась у нас целых шестнадцать лет. Так же как ее мать и бабушка – в те времена, когда здесь преподавала моя мать…»
«Ну и что же? Какое это имеет отношение?…»
«Она вас где-то видела. Не то на вокзале, не то в аэропорту, я уж и не помню».
«А откуда она знает?…» – не сдержавшись, воскликнул я.
И тут же осекся.
«А вы, – спросил я почти шепотом. – Вы знаете?»
«Мадлен поделилась со мной кое-какими воспоминаниями о том, что некогда причинило огорчения ее мужу».
«И как вы это расцениваете? Что думаете о…»
«А что тут думать? Ничего особенного в этом нет. Конечно, я уже стара, но поскольку еще не умерла, то считаю, что вся эта история – конечно, весьма трогательная – выеденного яйца не стоит».
Я вышел, не ответив ни слова. Разумеется, я собирался попрощаться с мадам де Кропуа, но так и не смог выговорить ни слова. Мне казалось, что мое пересохшее горло превратилось в пустыню, что из меня до последней капли изошли слезы, кровь, слюна, питавшие мое тело. Никогда больше в моих жилах не потечет кровь, из глаз не брызнут слезы, рот не увлажнится слюной. Я помнил, как в детстве мне смалывали горло, чтобы очистить от слизи язычок; эти процедуры вызывали у меня «пустые» рвоты. Сейчас я уподоблялся такой «пустой» рвоте. А мадам де Кропуа сыграла роль той самой смазки. И я сбежал, не удосужившись попрощаться. Бегом спустился по лестнице, нетерпеливо рванул дверь парадного. Я мчался по улице Верней, потом по набережной. Добравшись до улицы Сент-Андре-дез-Ар, я постепенно перешел на более или менее нормальный шаг. Где-то я прочел, что именно здесь в старину королева Ультрогота[101] любила прогуливаться вечерами по дорожке, окаймленной живыми изгородями. Мне хотелось умереть.
Нетерпение – вот самое веское доказательство, коим время подтверждает нам свою реальность. Мы подстегиваем его: «Скорей! Скорей!» – а это «скорей» все не приходит. Встреча с Флораном должна была состояться через десять дней. Я отдал бы все на свете, лишь бы она уже осталась позади. Иногда у меня возникало желание покончить с собой, чтобы избежать этого противостояния, о котором я даже думать боялся, хотя для подобных треволнений, в общем-то, не было никаких причин. Вот когда медленное течение времени, упрямое сопротивление времени, его нежелание ускорить свой бег кажутся неумолимой, несгибаемой силой, гораздо более реальной и грозной, нежели напряженные мускулы человека, который отталкивает вас.
Одно из садистских, изощренных свойств времени состоит в том, что оно действует не только угнетающе, но еще и будоражит, внушает некоторый интерес к будущему – если допустить, что это будущее не предопределено заранее и что все, чему суждено случиться в продолжение обычной жизни, в общих чертах и в сумме, достойно определенного любопытства; время способно соединить непредсказуемое с уже состоявшимся, даже если прошлое причиняет боль; может открыть, под самым носом у человека, такие бездны, в таких местах, где их и заподозрить-то трудно; может озарить нежданным сиянием, волшебной дымкой, внезапным бурным весельем, успехом, счастливой удачей самые мрачные часы нашего бытия. Когда я вернулся домой несколько часов спустя – вес это время я блуждал по улицам, пил, заходил в магазин Рауля на улице Риволи, – меня ждало на автоответчике совершенно фантастическое предложение работы, поступившее от Эгберта Хемингоса, с которым мы виделись месяцем раньше, в день похорон Люизы, в Штутгарте, за ужином у президента земли Баден-Вюртемберг. С Эгбертом я был знаком много лет, мне когда-то представил его Клаус-Мария. Именно ему я всегда оставлял Дидону, уезжая на гастроли или к Ибель, в Сен-Мартен-ан-Ко. Это был очень странный и очень богатый человек, пруссак по происхождению, страстный любитель искусства, крайне суеверный, полусумасшедший, с гомосексуальными и, в некотором отношении, предосудительными наклонностями: он имел дело только с теми партнерами, от которых скверно пахло. И всегда – шла ли речь о каком-нибудь телесном изъяне или неприятном запахе его избранника, да и вообще по любому поводу, – он повторял одну и ту же фразу: «Несомненно, бог говорит через него, как через героев Гомера». Я часто встречался с Эгбертом Хемингосом: он и пугал и завораживал меня. Я познакомил его с Раулем Костекером. Согласившись на этот заказ, я стал видеться с ним почти регулярно, и так продолжалось до самой его смерти: два года назад его нашли мертвым в туалете одного из гаражей «Ситроена», в восточном предместье Парижа.