Александр Терехов - Каменный мост
– Прости. Теперь уже точно: в последний раз.
– Алло. Видишь, и телефон починили. Не зря ты на станцию зво…
– Я хочу, чтобы ты знал: я люблю тебя. И больше, чем сейчас, любить тебя не смогу. Главное – знай – ты не один. Не думай о смерти. Зачем думать о том, что все равно будет. Я многое могу тебе простить. Мне кажется… я прощу тебя, даже если ты убьешь человека. Я не думала раньше, что так смогу. Только если разлюбишь – скажи мне сразу. Я люблю тебя.
Я нашел нужный файл: Уманский обожал дочку, только на Нине держалась его семейная жизнь, но «я знал, что есть в его жизни большое чувство, что в 1943 году он переживал терзания, описанные Чеховым в рассказе 'Дама с собачкой' .
И вот неожиданная развязка драмы».
Очень красивая брюнетка, плакавшая на Большом Каменном мосту над мертвой девочкой, но повторявшая почему-то: «Костя…». Сорок лет, трахал балерин и секретарш, «шармер большой», «фатоватый», от латинского fatuus – самодовольный, пошлый франт; хлыщ, щеголь… Вдруг узнал Большое Чувство. Пережил терзания. Страдал так, что пустотелый Эренбург употребил слово «драма». Уйти из семьи – а как же дочь? а как же любовь? Но ушел бы – и девочка осталась бы в Москве с брошенной матерью, и жила, я мог бы встретить ее в «Перекрестке» на Осеннем бульваре, с остатками былой… как принято говорить; но безымянная, красивая… оказалась не настолько необыкновенной, чтобы спасти, – девочку навсегда убили, любимый Костя остался в семье, а может, и не страдал, и трахал свою… планово, обыкновенно, и просто красовался перед Эренбургом для… и дама плакала на мосту оттого, что девочка мертва и препятствий больше нету, а все равно – она остается одна и разлюбить не сможет, плакала над собой: «Костя, Костя…»
– Александр Наумович, я хочу найти эту женщину.
– Доброй ночи. Хочешь сказать: найти ее могилу? Установить личность, предположительно любимую Уманским, шестьдесят один год назад? Давай порассуждаем: ты надеешься, что за тридцать шесть часов между убийством дочери и вылетом в Мексику наш клиент изыскал возможность между крематорием и аэродромом заехать к оставляемой любовнице и поделился с ней предположениями о личности убийцы? Или ты думаешь, убила она?
– Неважно. Хотя мотив у нее был. Мне кажется, она – ключ. Если мы сумеем ее выцарапать, все сцепится между собой и мы сможем выбраться. Почему вы не спите?
– Только Машу проводил. Наготовила мне еды. Убралась.
– Кто это Маша?
– Маша – наш секретарь. Знаешь, очень теплый, светлый человечек. Тебе надо быть помягче с ней.
– Хорошая жена вашему сыну.
– Я ему уже написал. Может, летом приедет. Она, правда, не хочет замуж. Как прошла встреча с нашим другом?
– Наш друг всего боится. Нам не дадут дело, но это мы знали и без него. Он пытался подсказать что-то важное. Два момента. И оба я не особенно понял. Он ведь не может по-людски говорить. Он говорит на их собачьем языке! Первое: дело открыто в июле и закрыто в октябре. Но это же хренотень: убили 3 июня. Почему возбудили дело через месяц? И зачем ясное самоубийство и убийство на почве любви расследовать четыре месяца и выносить приговор военной коллегией? Кому приговор? Оба мертвы. Какой?
– Значит, какое-то другое дело. Получается, дел – два. Он тебе говорил про второе. Если в первом Шахурин и Уманская, то во втором… кто?
– Тот, кто убил? Не знаю. Еще он пел: дело пустое, ничего нет, ля-ля, но, если огласить, весь Кавказ взвоет.
– Сведения, компрометирующие лиц кавказского происхождения? Еще живых? Родственников?
– Но среди разрабатываемых нами таких нет… Единственно, что я понял определенно: пистолет нашли, действительно «вальтер». Но эта скотина так и не сказал, где нашли. Получается какое-то нагромождение… Я не спал, башка тяжелая, все кажется не таким… но, может быть, и правда, там, внутри, на мосту – что-то другое? А? Вам, товарищ генерал-майор госбезопасности, что подсказывает оперативное чутье?
– Как ты хотел, мы пробили Фишера. Точнее, все, что от него осталось.
Когда следствие спросило: за что убить Уманского? – лучший друг, копия, почти брат Кольцов показал разбитым ртом: американский журналист Луи Фишер дружил, подчинил влиянию, называл «мой Костя»: «Мой Костя без меня беспризорный…», помыкал фактически, иностранец, тоже, кстати, посещал Испанию… и я озаботился существованием в Солнечной системе этой водомерки – Фишер с женой-немкой поселился на Софийской набережной, сына, чтобы задобрить местных, отдал в Красную Армию, и поэтому сына не выпускали («Хрен ли ты здесь клянчишь? – прошептал Литвинов. – Там проси»), Фишер заплакал там, жена Рузвельта сжалилась и попросила посла Уманского: есть такой Фишер. У него есть сын. Отдайте его нам…
Походка выдавала в Фишере человека правды или купленную сволочь: «позиция» его ежедневно совпадала с письменными рекомендациями Наркомата иностранных дел (от безмятежного взгляда на прибытие американской делегации на конгресс Коминтерна до оправдания уголовного преследования за аборты); посол Буллит (и некоторые прочие официальные…) относился к Фишеру с глубоким недоверием, Троцкий называл «советской проституткой», публицист Климов именовал «старым троцкистом», а сатирики Ильф—Петров, вдруг растеряв зубы, отметили лишь «очень черные и очень добрые глаза». В последних строках книги жизни Фишер записался любовником писательницы в изгнании Берберовой, ледяной, поблескивающей тети, как-то не заметившей победы русского народа в Великой Отечественной войне в своих переездах по университетским городкам и обедах у туристского костра – она хвалила «время, проведенное с Луи», меланхолично заключив с оттенком «и это все благодаря мне»: «Скончался он прекрасной смертью, скоропостижно, во время нашей поездки на Багамские острова» – в раю; сдох, короче. Но мы выявили сына 1923 г. р., да еще советолога, да еще подававшего признаки жизни в 1999 году. Мог ли он помнить папиного друга Костю? дочь его Нину, дитя незабываемой красоты? Шестнадцатилетние юноши так восприимчивы… Если мы ухватим за хвост, если он еще не шмыгнул в землю – издатель не располагает его адресом, телефоном, все контакты через друга: Николай А. Троицкий, девяносто девять лет, белогвардеец или перебежчик.
Я позвонил утром и попал в середину ночи, я дождался глубокого вечера, пока гудел телефон, успел нарисовать крейсер с пятью пушками и заставил себя произнести из ночного города Москвы:
– Доброе утро.
Человек говорил медленно, в его словах можно было жить, прохаживаться, прилечь, как внутри подползающего к станции поезда.
– Фишер? Вам нужен Фишер. Но он не общается ни с кем. Фишер в тяжелом общем падении интереса. Только жена сдерживает его, в смысле движения еще глубже в этом направлении.
– Почему он не хочет вспоминать? Он чего-то боится?
– Он не то чтобы осторожен… но вам будет трудно договориться. А что вы хотите от него? Уманский? Не знаю, не знаю… С кем Уманский был близок? Литвинов? И что же вы хотите от Фишера? Он отказался от прошлого. Переслал бумаги своего отца мне – там не встречается имя Уманский. Да-а, могла бы что-то сказать Берта Фишер, – в старческом шелесте вдруг протекло теплое, кровное течение того, что не стареет и менее всего заслуживает смерти, – но, к великому сожалению, Берты Фишер больше не существует. А сын ее сузил воспоминания до предела. Он несколько сократил свои воспоминания. Сказал мне: я даже пожертвовал общением с тобой… Чтобы не говорить о том, о чем я предпочитаю не говорить. И что же вы хотите от меня? Номер? Телефон. Но вам будет очень трудно. Я сейчас пойду за телефоном, почему нет? Память моя ведь тоже старая. Двигаюсь я медленно. Передам трубку жене и начну двигаться. Когда вы позвонили, я сидел и слушал «Голос Америки», вернее, «Голос России». Ну, хорошо. Я начинаю движение. – Началось молчание, и послышались уходящие, тяжело шаркающие шаги на другом континенте по коридору в сторону смерти.
Я немного подождал и почему-то положил трубку.
Бригада дяди Феди
Я прочел листовку «Оздоровление организма» на железной подъездной двери: «Знаете ли вы? Что в кишечнике каждого из нас находится десять килограммов запекшегося кала?», мы присели на украшенный сигаретными ожогами подоконник между пятым и шестым этажами.
– Мальчик наш Чухарев в лежке. Ни с кем не расплатился. Коммерс, что дал ему денег на бизнес, подогнал своих, – Боря показал на синюю «девятку» с грязными окнами, втиснувшуюся между качелями и тротуаром; на переднем сиденье, откинувшись, дремали туши. – Дом обложили, уже четвертый месяц. Скоро начнут долбить. Как-то мне грустно все это…
– А что за люди? Черные?
– Мы их ошкурили во вторник. Выставили своих дэпээсников на маршруте: документы на стол, машина в розыске. Короче, бригада Федора Николаевича из Красногорска.
– А вообще?
– Вообще, они, получается, под Сашей Ташкентским. Если уж совсем «вобще», то под Дедушкой. Дерьмо они. – Глаза у Бори опять кровянисто слезились, я подумал: самое плохое, что пьет он один, глядя в белую стену, когда некуда ехать. – У Чухарева маленький ребенок. Спит, я проверил, с часу до трех. Как раз сейчас. – И Миргородский, чтоб не разбудить, махнул рукой мимо звонка и нарастающе постучал согнутым пальцем в квартирный номер, утопленный в черный дерматин. – Получится, мальчика мы выковыряем, опросим, а они его прессанут. – И воскликнул с пьяной восторженностью на задверное пожилое вопрошание. – Раиса Федоровна, это Игорь! Это я вам звонил! Насчет квартиры!