Журнал «Новый мир» - Новый Мир ( № 3 2002)
Возможность слушать ее, спорить, задавать вопросы была не просто редкостным в наше время удовольствием, но каждый раз еще и стимулом к творческому усилию, а может быть, и уроком интеллектуального бескорыстия. Как часто косвенно в разговоре мы выясняем отношения, стараемся отстоять себя или «дружески» потеснить другого! Эти невидимые заряды взаимного соперничества, недоверия и раздражения пронизывают самые отвлеченные темы, заставляя постоянно быть начеку, чувствовать дискомфорт и усталость. Игра самолюбий, привносимая в любую беседу, — явление теперь тотальное, свидетельствующее об уязвимости современного человека, о неумении мужественно сопротивляться всяким и всяческим комплексам. В таких условиях общение из радости превращается в тяжелую обязанность, от которой стремишься увильнуть, до предела ограничивая круг, замыкаясь в себе самом. В этом отношении Лидия Яковлевна была человеком уникальным, совершенно свободным от мелочной озабоченности «своим», точнее, «своим» для нее становился предмет разговора, поиск истины, уяснение нового, удовлетворение почти юношеского интеллектуального любопытства. Отсюда необыкновенная раскованность, радость, самоуважение, какое-то умственное, нравственное обновление, которое ощущали многие, переступавшие порог ее дома. Кстати, подобная атмосфера позволяла вполне откровенно обсуждать темы, казалось бы, затруднительные, имеющие непосредственное отношение к гостям и хозяйке, к их творчеству.
Я, например, несколько раз читал ей свои записи, касавшиеся отдельных ее работ или наших разговоров. Их было много, самых разных, — и о политике, и о стихах, и о счастье, шуточных (Л. Я. обладала неподражаемым чувством юмора, всегда требовала, чтобы ей рассказывали свежие анекдоты) и серьезных. Размышляя о романе Пруста, мы могли заняться «исследованием» любви или, говоря о «Форели» Кузмина, коснуться проблемы индивидуалистического сознания.
Как-то в ноябре 1986 года я заехал к Лидии Яковлевне вернуть рукопись «Возвращение домой». Л. Я. поинтересовалась, как мне понравилось ее эссе, и я, пытаясь суммировать свои впечатления, начал говорить о соотнесенности этой прозы с Прустом, даже, точнее, с «Любовью Свана», и о различиях, которые, может быть, еще заметнее сходства.
Я говорил об экономности средств и многообразии внутренних связей, о емкости формы, отличающей ее записи от Пруста, о том, что ее произведения выглядят более суггестивными, интеллектуально «заряженными». Она засмеялась, поблагодарила и возразила, что форма гигантского, разворачивающегося на протяжении многих томов, вовлекающего в рассмотрение огромный материал романа была совершенно необходима Прусту: «Ведь в этом все дело, это и есть поиски утраченного времени». Лидия Яковлевна, правда, тут же заметила, что «утраченного» — «поэтизация» переводчиков. У Пруста — проще и интереснее: «В поисках потерянного времени». Вот человек терял, терял, а потом попытался найти и написал книгу.
Она еще долго рассказывала о том, как строится этот роман, какие части его не переведены на русский и что в них. По ходу дела речь зашла о последней книге — «Обретенное» (или найденное) «…время», где, по мнению Л. Я., наблюдается уже явная деградация.
— Он, знаете ли, был сильно болен, понимал, что умирает, и торопился довести работу до конца. За исключением финала, который, как известно, был написан раньше, эта часть очень сумбурна, и потом, там уже проступает настоящая патология: гомосексуалистами оказываются решительно все, за исключением разве одного автора… Насколько это автобиографично?.. Вопрос сложный. Например, известно, что образ Альбертины связан с секретарем Пруста, неким Альфредом, которого тот держал в своем доме так же, как Марсель Альбертину в «Пленнице».
— Вам не кажется, что амбивалентность Пруста наложила отпечаток на его любимую идею «ускользания» — идею вечной тщетности наших надежд на обладание?
— Да, безусловно. Но ведь бисексуалами были и вполне счастливые люди, отношение которых к миру не укладывалось в прустовскую схему ревности. У Пруста же это главное чувство, только и делающее возможным и любовь, и вообще всякое стремление человека. Ценностью для него является лишь то, чем он в данный момент не обладает. Обладание же сразу делает предмет страсти ненужным, скучным.
— А это потому, что Пруст — чувственный человек.
— Чувственный, гм… Пожалуй, но его книга вся проникнута глубочайшим интеллектуализмом. Ведь весь метод его строится на своеобразном объяснении мира. Собственно, там различные типы объяснений. Есть и простейшие, когда он по отдельным деталям понимает что-то о психологии или причинах поведения своих героев. Но это было и до него. Гораздо важнее то, что, пользуясь конкретным человеком или событием как толчком, он совсем от них уходит, начиная рассуждать о явлении в целом, например, о смерти или ревности… Получается, что весь роман представляет собой единое движение мысли.
— Это так, Лидия Яковлевна, но знаете, интеллектуальность Пруста всегда оставляла у меня странное впечатление. Дело в том, что его, в сущности, совершенно не интересует результат рассмотрения. Тут своеобразное интеллектуальное чревоугодие. Пока идет процесс наблюдений, он получает удовольствие, конечная же цель — ничто. Любой вывод, любое найденное определение словно бы не затрагивает автора, он их сразу же бросает для новой увлекательной погони. Здесь опять действует механизм «ревности — скуки». Интеллектуальное движение интересно лишь постольку, поскольку, пока оно длится, мыслитель может испытать наслаждение. Кстати, это с неизбежностью должно было привести к грандиозной многотомной форме циклически развертывающегося повествования. Он просто не может остановиться, делая все новые и новые витки, используя этот найденный им чудесный способ вторичного чувственного переживания жизни. Удваивает, утраивает, удесятеряет.
У вас, кстати, — иначе. Вы человек интеллектуальный, кроме самого движения мысли вас волнует еще и результат, который должен послужить фундаментом для дальнейшего рассмотрения. Здесь различие в отношении к ценностям. Для интеллектуала ценностью является обретенное, то, что переведено им из разряда непонятого в разряд понятого. Отсюда, между прочим, и иное отношение к жизни, в частности, механизм «ревности» не работает. Я не знаю, способствовала ли нетрадиционная сексуальная ориентация чувственности Пруста, но для «ревности» она просто необходима. Ведь это же идеальный вариант: все время стремиться, не достигая.
— Ну да, ведь при такого рода отношениях связь не может кончиться ничем: ни семьей, ни рождением ребенка, ни устроенным бытом. И заметьте, ведь у Пруста любовь всегда направлена на недостойных. Сван увлечен ничтожной Одеттой, Шарлюс — мерзавцем Морелем. Марсель — Жильбертой, затем герцогиней Германтской, тоже порядочной стервой.
— А это обязательно, иначе, если речь идет о равных, нет антиномии, следовательно, и стимула — ревности.
— Причем любопытно, что любовь по Прусту — это всегда чувство однонаправленное еще и потому, что ни один из любящих не желает вмешиваться во внутреннюю жизнь предмета своей страсти, не пытается его как-то переделать, изменить. Создается впечатление, что этим влюбленным вообще не важно, в кого они влюблены, — лишь бы разыгрывалась комбинация: погоня — ускользание. Тут, кстати, вы, Алеша, не правы, связывая модель ревности Пруста с амбивалентностью. Например, у Кузмина действуют другие механизмы. Он, напротив, склонен возвышать объекты своих стремлений, и, кажется, у него достигнутое не становится скучным.
— Это потому, что Кузмин не чувственный, а нежный. Отношение же к жизни у него интеллектуальное.
— Пожалуй… Во всяком случае, в его поэзии интеллектуальный момент имеет большое значение. Так что же, получается, что говорить о чувственности или интеллектуальности можно лишь в смысле отношения к ценностям? Хм… любопытно!
Лидия Яковлевна, довольная разговором, откидывается назад в широком зеленом кресле. Ей явно доставляет удовольствие моя задиристость и увлекательная парадоксальность выводов, которым она не очень-то склонна доверять, по опыту зная, как нагромождения отдельных догадок и интуиций начинают при серьезной проверке рассыпаться в пыль. Впрочем, далеко не всегда разговоры с ней приобретали такой интеллектуально-игровой характер.
Я перечитываю сейчас записи Л. Я. — и сталкиваюсь с каким-то материализованным безумием жизни. Передо мной свидетельства высочайшего духовного наполнения бытия — грандиозная жадность и полнота видения, бескомпромиссная последовательность и одновременно диалектическая широта мысли, интеллектуальная страстность и чувственная аналитичность. Куда уж больше! Этот мир обдуман, пережит и запечатлен. Казалось бы, опыт проделан, приобрел завершенные формы, и бессмысленно повторять его, тем более в ухудшенном, неряшливом виде.