Игорь Гамаюнов - Свободная ладья
Словом, тревожные дни переживала сельская интеллигенция Олонешт в конце августа. В тревоге была и бессоновская «команда». Где им теперь собираться, если учительская хатка будет заперта? С кем им ездить на моторке (да и будут ли ездить?) и обсуждать важнейшие темы их трудного бытия? Возьмёт ли Бессонов в город свою охотничью собаку Ласку («Что ей там, в духоте, на асфальте делать – это же мука!»)? Да и ему самому, охотнику, никогда подолгу не жившему в городе, каково будет каждый день топать по булыжникам и дышать выхлопными газами?
Всё это однажды вечером, в хатке, было высказано Бессонову в присутствии рыжей Ласки, возбуждённо колотившей хвостом по ногам мальчишек. Бессонов соглашался почти со всеми доводами. Город, по его мнению, не самое удобное место для обитания, и когда-нибудь люди расселятся по земле так, чтобы не отрываться от матушки-природы, но пока с перечисленными неудобствами приходится мириться.
Бессонов обещал приезжать на выходные – проведывать их и свою Ласку (он её оставлял Плугарю), а на лето («Отпуск у преподавателей вузов тоже длинный») отпирать хатку, чинить лодочный мотор, оставленный на попечение тому же Плугарю, копать червей и готовиться к вылазкам в плавни. А ещё он продиктовал свой новый адрес, пообещав подробно отвечать на каждое письмо, и пожелал всем им «помогать друг другу в трудной ситуации так, как вы помогли мне». При этом он слегка закашлялся, отвернулся, скрипнув гнутым стулом, стал рыться в стопке не разобранных ещё бумаг и наконец, вздохнув, спросил:
– На пристань придёте? Сегодня в девять…
Они, конечно, пришли, тут же растворившись в толпе, освещённой огнями причалившего теплохода. Огни змеились по тёмной воде к другому, утонувшему в сумраке, берегу, по листве осокоря, нависавшего над толпой, по лицам – тревожно-праздничным, с выражением недоумения, какое бывает, когда неизвестно, какие ещё сюрпризы таят в себе пришедшие перемены. Здесь были математик Григорий Михайлович, химик Порфирий Никитович и даже Нина Николаевна, что-то говорившая плачущим голосом Бессонову, цепко держа его за отворот куртки.
Их в конце концов оттеснил заведующий роно Занделов. Прижав соломенную шляпу к груди, Василий Прокопьевич сетовал на «кадровый удар», наносимый Бессоновым своим отъездом, на три вакансии, которые неизвестно как теперь заполнять (третья – завуч русской школы, ведь Афанасьев, не явившийся на пристань по известным обстоятельствам, отбывает завтра автобусом в Кишинёв, на новое место работы).
Но в искренних сетованиях заведующего роно время от времени, помимо его воли, пробивалась ликующая нотка, ибо с отъездом Бессонова и Афанасьева прекращался утомивший Занделова конфликт. (О нём в приватной беседе с товарищем Федоренко, первым секретарём РК КПСС, угощаясь с ним молодым вином на веранде своего дома, Василий Прокопьевич выразился примерно так: «Как же мне надоела эта их гражданская война!»)
Наконец за кормой задрожавшего теплохода закипело, убрали сходни, и борт с Бессоновым, державшим за руку сына, с Лучией Ивановной, чью шею обрамляла трепетавшая на ночном ветру пёстрая косынка, стал отодвигаться от заполненного людьми настила олонештской пристани, обнажая дегтярно-чёрную взбаламученную воду с пляшущими по ней огненными зигзагами.
Бессонов, всматриваясь в толпу, пытаясь разглядеть оттеснённых учителями мальчишек, махнул им всем свободной рукой. Носовой прожектор мазнул полосой света по стволу осокоря и примкнутой к нему шлюпке, выровнялся, осветив фарватер движения, и теплоход, дав протяжный гудок, набрал скорость, качнув шлюпку прощальной волной.
11 Лучше упасть и разбиться…Вернувшись с пристани, Витька застал в доме другие предотъездные хлопоты. Мать в спальне упаковывала новый отцов чемодан, отец же за столом большой комнаты, в очках, недовольно щурясь, изучал какие-то квитанции.
Он повернулся к сыну и, взглянув на него поверх очков, спросил:
– Ну что, проводил?
Интонация была спокойная, покровительственно-насмешливая.
– И не я один.
Витька запальчиво перечислил всех, кого разглядел на причале.
– Не хватало оркестра, – добавил отец улыбаясь.
– Да, не хватало! – упрямился Витька, взвинченный проводами Бессонова, без которого и он, да и вся их «команда» с трудом представляли себе свою жизнь.
– Да ты сядь, успокойся, – миролюбиво предложил отец.
– Пить охота. – Витька вышел на кухню, звякнул кружкой, вернулся. Сел, закинув ногу на ногу, сцепив на груди руки. Поза защиты.
– Только, пожалуйста, без резкостей, – предупредила мать в открытую дверь спальни. – А то ещё разругаетесь перед отъездом.
– Извини, Анна, но тебе лучше бы закрыть дверь. У нас мужской разговор.
«Откуда у отца такое железобетонное спокойствие?» – удивился Витька. И – странная вежливость. Входит в новую роль? Уже нащупал какую-то точку опоры там, куда едет? Да ведь неизвестно ещё, что из его затеи получится.
– Я тут, пока по кишинёвским кабинетам мотался, – вздохнул отец, – попутно думал обо всей этой истории с Бессоновым. Почему он вас, мальчишек, приворожил. Дело тут не простое…
– Ещё бы! – Витька покачивал ногой, усмехаясь. – Он же, как ты мне зимой сказал, владеет «шпионскими приёмами»!
– Ну ладно. Я тогда неудачно пошутил. Надо ж было тебя хоть как-то предостеречь.
– От чего?
– От болезни. Причём – заразной. Это такое состояние, когда человек воспринимает жизнь не полностью, усечённо. А значит – искажает её в своём представлении. Вот ты и твои друзья так видите жизнь. Но вам простительно, вы подростки. С годами это должно пройти. А вот у Бессонова не прошло, поэтому он вам, недотёпам, так близок. А в его возрасте это уже болезнь, причём, боюсь, неизлечимая.
– Ты ему просто завидуешь…
Отец снял очки и, кинув их на кипу недосмотренных квитанций, помотал всклокоченной головой:
– Ты неисправим… Заладил… Да знаешь ли ты, что и там, в пединституте, он довольно скоро себе шею свернёт… Как такому можно завидовать?!
– Ты его просто ненавидишь… Ты теперь уже из Кишинёва будешь ему мстить?..
– Мы по разным теперь дорожкам разошлись. А мстить, как ты выразился, ему будут другие. Не важно – кто. Сама система. Он вынудит её наехать на него танком. Он же просто случайно уцелевший дворянчик и не понимает, в какой стране теперь живёт. Система его раздавит. – Отец начинал раздражаться. – И тебя, с твоими пионерскими мозгами, раздавит, если, конечно, вовремя не повзрослеешь.
– А ты, значит, повзрослел вовремя?
– И я не вовремя. Тоже хорохорился, пока жизнь по хребту не ударила.
В комнату вошла Анна.
– Куда-то я подевала ножницы… Слушайте, а не лучше ли вам отложить свой спор на другое время? Ведь не успеем собраться.
– Мудрая мысль! – Отец облегчённо засмеялся. – А то ещё утром автобус просплю. Давай-ка, сын, поговорим обо всём этом года через два-три. К тому времени, я думаю, у тебя в голове многое прояснится, а у Бессонова что-нибудь новенькое произойдёт.
– Что бы ни произошло, – Витька упрямо пристукнул кулаком по коленке, – он не сдастся! Вот увидишь, он ни-ког-да не сдастся!
– Ладно, сын, успокойся. Жизнь нас рассудит, боюсь только – с опозданием. Ну да, видно, такие особенности у нашей жизни – в ней всё происходит не вовремя.
…Тесно было Витьке дома. Тесно и душно.
– Пойду прокачусь, – сказал матери.
– На ночь глядя? Смотри не расшибись.
Выкатил велосипед, свистнул щенку.
Белела в сумраке дорога, темнели дома, светясь жёлтыми квадратами окон. Звоном цикад были полны палисадники. Взлаивали собаки за заборами, скрипела велосипедная цепь, и нёсся рядом размашистым галопом Бокс, мотая ушами.
После знойного дня глоток вечерней прохлады пьянил внезапной лёгкостью и свободой. Ночная езда, как всегда в темноте, казалась сумасшедше быстрой. Длинная улица обрывалась, превращаясь в дорогу, змеисто петлявшую по склону холма, вдоль виноградников, к Ымпэрэтяске – Императорскому лесу, выраставшему справа чёрной громадой.
Здесь он развернулся и, потрепав Бокса по лобастой башке, помчался обратно, свернул с центральной улицы на боковую, ведущую в горку, к разбитой церкви, остановился у её чернеющих арок. За их силуэтами, там, за Днестром, в ночной мгле равнинного левобережья, у неразличимого сейчас горизонта, тлеющими искрами светились огни далёких сёл.
Витька всматривался в их мерцающую цепочку, и ему казалось – огоньки эти звали его туда, где была другая, просторная жизнь, совсем не похожая на тесную отцовскую, увязшую в квитанциях, мелочных расчётах и мрачных предсказаниях.
В той, другой жизни, похожей на полёт, верил он, непременно будет размах и риск. Ну а если она вдруг и его «ударит по хребту», как отца, то лучше совсем не жить.
Лучше упасть и разбиться!.. Насмерть!..
И с этой мыслью, чувствуя себя теперь уже окончательно свободным, он свистнул щенку и, скрипнув цепью, помчался по белеющей в темноте дороге, охваченной хоровым пением цикад, возносящих хвалу вечерней прохладе, звёздному небу и всё ещё длящейся жизни, кажущейся им, цикадам, бесконечной.