Маргарет Этвуд - Рассказ Служанки
Я держусь позади, стараюсь не упасть. Что-то бьет меня в спину. Я шатаюсь. Выпрямившись и оглядевшись, я вижу, как Жены и дочери склонились вперед на стульях, а Тетки на сцене с интересом взирают вниз. Им сверху, наверное, лучше видно.
Он теперь это.
Гленова снова подле меня. Лицо застывшее, пустое.
– Я видела, что ты сделала, – говорю я. Теперь я снова чувствую – шок, бешенство, тошноту. Варварство. – Зачем ты это сделала? Ты! Я думала, ты…
– Отвернись, – говорит она. – Они смотрят.
– Мне плевать, – отвечаю я. Почти кричу, не могу сдержаться.
– Возьми себя в руки, – говорит она. Делает вид, будто меня отряхивает, руку и плечо, приближает лицо к моему уху. – Прекрати пороть чушь. Он был никакой не насильник, он был политический. Один из наших. Я его вырубила. Спасла его от мучений. Ты вообще в курсе, что с ними делают?
Один из наших, думаю я. Хранитель. Невероятно.
Тетка Лидия снова дует в свисток, но сразу они не останавливаются. Вмешиваются два Хранителя, оттаскивают их от того, что осталось. Некоторые лежат на траве, где их по случайности пнули или ударили. Кое-кто грохнулся в обморок. Они разбредаются, парами, тройками, поодиночке. Оцепенелые.
– Ищите свои пары и стройтесь, – говорит Тетка Лидия в микрофон. На нее почти никто не обращает внимания. К нам идет женщина – шагает, будто ногами нащупывает дорогу в темноте, – Джанин. На щеке кровавый мазок, кровь на белых шорах. Она улыбается – веселая полуулыбочка. Глаза живут сами по себе.
– Привет, – говорит она. – Как у вас дела? – В правой руке она что-то крепко сжимает. Клок светлых волос. Она хихикает.
– Джанин, – говорю я. Но она слетела уже окончательно, она в свободном падении, она в отказе.
– Всего вам хорошего, – говорит она и идет мимо нас к воротам.
Я смотрю ей вслед. Легко отделалась, вот что я думаю. Мне ее даже не жаль, хотя должно бы. Я злюсь. Я не горжусь этим и вообще ничем. Но с другой стороны, в этом-то все и дело.
Мои пальцы пахнут теплым дегтем. Я хочу вернуться в дом, в ванную, оттираться, оттираться грубым мылом и пемзой, смыть с кожи малейший след этого запаха. Меня от него тошнит.
Но еще я голодна. Чудовищно, однако же правда. От смерти я становлюсь голодна. Может, это потому, что я опустошена; а может, так тело заботится о том, чтобы я осталась жива, все повторяла его коренную молитву: я есть, я есть. Я пока еще есть.
Я хочу в постель, хочу заняться любовью сию секунду.
Я думаю про слово смаковать.
Я бы лошадь съела.
Глава сорок четвертая
Все вернулось в норму.
Как я могу называть это нормой? Но по сравнению с утром это – норма.
На обед был сэндвич – сыр на черном хлебе, стакан молока, сельдерей, консервированные груши. Обед школьника. Я все съела – не торопясь, но наслаждаясь вкусом, роскошными оттенками на языке. Теперь я иду за покупками, как всегда. Мне даже хочется пойти. Есть некое утешение в рутине.
Я выхожу через заднюю дверь, иду по тропинке. Ник моет машину, фуражка набок. На меня не смотрит. Мы теперь стараемся друг на друга не смотреть. Наверняка мы этим что-то выдаем, даже на виду у всех, даже когда никто не видит.
Я жду Гленову на углу. Она опаздывает. Наконец я ее вижу – красно-белое пятно ткани, словно воздушный змей, идет ровным шагом, который выучили мы все. Я вижу се и поначалу ничего не замечаю. Потом, когда она приближается, я вижу: с ней, кажется, что-то не так. Она не так выглядит. Изменилась как-то неопределимо; не покалечена, не хромает. Как будто усохла.
А когда она подходит еще ближе, я понимаю, в чем дело. Это не Гленова. Тот же рост, но худее, и лицо сероватое, а не розовое. Она подходит вплотную, останавливается.
– Благословен плод, – говорит она. Ликом мрачна, осанкой грозна.
– Да разверзнет Господь, – отвечаю я. Стараюсь не выказать удивления.
– Ты, наверное, Фредова, – говорит она. Да, отвечаю я, и мы начинаем нашу прогулку.
А теперь что, думаю я. В голове кипит, это плохие новости, что с ней стало, как мне выяснить, не показав, что сильно интересуюсь? Нам не полагается дружить, привыкать друг к другу. Я пытаюсь припомнить, сколько времени Гленова на этом назначении.
– Нам ниспослана хорошая погода, – говорю я.
– И я с радостью ее принимаю. – Голос безмятежный, сухой, непроницаемый.
Мы минуем первую заставу, больше ничего друг другу не сказав. Она молчалива, по и я тоже. Что она – ждет, что я начну, что-то открою, или она правоверная, внутри себя погружена в медитацию?
– А Гленову перевели, так скоро? – спрашиваю я, хотя знаю, что нет. Я ее видела утром. Она бы сказала.
– Я Гленова, – отвечает женщина. Аптечная точность. И, разумеется, она Гленова, новая, а Гленова, где бы она ни была, больше не Гленова. Я так и не узнала ее настоящего имени. Вот так и теряешься в океане имен. Теперь ее сложно будет найти.
Мы идем в «Молоко и мед» и во «Всякую плоть», где я покупаю цыпленка, а новая Гленова – три фунта гамбургеров. Везде, как водится, очереди. Я вижу нескольких женщин, которых узнаю, мы обмениваемся бесконечно малыми кивками – показываем друг другу, что известны хоть кому-то, что пока существуем. За дверями «Всякой плоти» я говорю новой Гленовой:
– Надо сходить к Стене. – Не знаю, па что я рассчитываю; может, проверить ее реакцию. Я хочу знать, одна ли она из нас. Если да, если я смогу это понять, вдруг она сможет объяснить, что же случилось с Гленовой?
– Как хочешь, – отвечает она. Равнодушие или осторожность?
На Стене висят три утренние женщины, всё еще в платьях, все еще в туфлях, всё еще с белыми мешками на головах. Руки развязаны, одеревенело вытянулись вдоль боков. Голубая в центре, красные по бокам, хотя цвета потускнели; они будто увяли, обтрепались, как мертвые бабочки или тропические рыбы, высохшие на берегу. Лишились глянца. Мы стоим и молча смотрим.
– Да будет это нам напоминаньем, – наконец говорит новая Гленова.
Я сначала молчу, поскольку пытаюсь сообразить, о чем это она. Возможно, о том, что это напоминание о несправедливости и зверствах режима. В таком случае мне нужно сказать да. Либо, наоборот, нам следует делать, что велят, и не впутываться в неприятности, ибо иначе нас накажут по заслугам. Если она об этом, мне нужно сказать хвала. Ее голос мягок, монотонен, подсказок никаких.
Я рискую.
– Да, – говорю я.
На это она не отвечает, хотя краем глаза я ловлю колыханье белизны, как будто она мельком на меня глянула.
Мгновенье спустя мы разворачиваемся и отправляемся в долгий обратный путь, подстраивая шаг, идем как бы в ногу.
Я думаю, может, подождать, больше пока не пытаться. Слишком рано давить, прощупывать. Переждать неделю, две недели, может, дольше, наблюдать внимательно, прислушиваться к оттенкам голоса, опрометчивым словам, как Гленова прислушивалась ко мне. Теперь, когда Гленова исчезла, я снова начеку, леность отпала, тело вновь не для одних лишь наслаждений, оно чует угрозу. Безрассудство недопустимо. Лишний риск недопустим. Но я должна знать. Я креплюсь до последней заставы, дальше остается всего несколько кварталов, но я не в силах сдержаться.
– Я не очень хорошо знала Гленову, – говорю я. – Ну, то есть предыдущую.
– Да? – говорит она. Она сказала хоть что-то, пусть опасливо, и это меня приободряет.
– Мы знакомы с мая, – говорю я. Кожа раскаляется, сердце летит вскачь. Вот тут хитро. Начать с того, что это ложь. И как мне перебраться к следующему слову, ключевому? – Где-то с первого мая, по-моему, если не ошибаюсь. Был, как раньше выражались, прямо-таки мой день.
– Правда? – говорит она – легко, равнодушно, с угрозой. – Что-то я не помню такого выражения. Странно, что ты помнишь. Ты лучше постарайся… – пауза, – очистить разум от таких… – снова пауза, – отголосков.
Мне холодно, пот водой сочится сквозь кожу. Она предупреждает меня, вот в чем дело.
Она не одна из нас. Но она знает.
Последние кварталы я иду в ужасе. Я опять сглупила. Не просто сглупила. Я сначала не подумала, но теперь понимаю: если Гленову взяли, Гленова может заговорить,
помимо прочего – обо мне. Она заговорит. У нее не будет выхода.
Но я ничего не делала, говорю я себе, ну правда же ничего. Я просто знала. Просто не говорила.
Они знают, где мой ребенок. А вдруг они ее приведут, чем-нибудь пригрозят ей у меня на глазах? Или что-нибудь с ней сделают. Невыносимо думать, что они могут сделать. Или Люк, вдруг Люк у них? Или мама, или Мойра, или почти кто угодно. Милый Боженька, не заставляй меня выбирать. Я этого не вынесу, честное слово; Мойра насчет меня не ошиблась. Я скажу все, что они захотят, любого подставлю. Это правда: первый крик, даже всхлип – и я раскисшее желе, я признаюсь в любом преступлении, окажусь в итоге на крюке на Стене. Не поднимай головы, говорила я себе прежде, и смотри вглубь. Бесполезно.