Елена Крюкова - Юродивая
Когда малютка, называвшая себя охотником и воителем, вытянула дрожащие от жажды жертвы руки, чтобы погрузить их, как в тесто, в лунный живот Ксении, Ксения услышала внутри себя приказ: «Вставай!» — и встала, и сумасшедшие попятились, и она обняла их за плечи, за шеи, и прислонила алое, розовое лицо свое к их кривым злобным лицам.
— У вас болит, — сказала Ксения серьезно. — Я пришла к вам насовсем. У вас больше не будет болеть. Вас больше не будут бить. Вас будут мыть. Вас будут ласкать. Вам будут давать большое счастье сна. Бессонные мои!.. Хуже всего умирать медленно. Вы больше не будете умирать. Только вот что. — Она шумно выдохнула и помолчала внушительно. — Обещайте мне.
— У-у, у-у, у-у, у-у! — завыли сумасшедшие.
— …обещайте мне слушаться меня. Иначе… иначе…
Вырвавшись из кольца молчащих патлатых баб, Ксения подошла к койке с привязанной еретицей, отвязала ее и перевернула на бок. Снизу и исподлобья на Ксению глянули чисто-синие, как река после ледохода, всклень налитые слезами глаза.
— …иначе мера страдания превысит чашу терпения, и Дьявол возьмет вас тепленькими… и живыми.
— А кто такой Дьявол? — подозрительно спросила именующая себя охотником.
— Расскажу. Все расскажу. Он был раньше Ангелом. Но мала оказалась чаша терпения его. — Ксения улыбнулась. Рядом с ней в пляске святого Витта тряслась сумасшедшая с откинутым до ключиц подбородком, со смрадным ртом, с белыми как снег волосами и с лицом нашкодившей девчонки. Ксения нежно обняла пляшущую и шепнула ей на ухо:
— Тряска!.. Остановись!.. Покой!.. Сойди!..
Она держала больную сестру в объятиях до тех пор, пока не унялось беспорядочное колыханье изломанного на все лады тела, и проясненный взгляд, поблуждав, не остановился изумленно на брюхатой бабе, засунутой в мешок, гладящей ей щеку, шепчущей невнятно: «Ну вот и все. Ты мой покой. Я твой покой. Мы обе — покой друг друга. Господь с тобой. Покой с тобой. Мир и покой.»
Сумасшедшие начали криво улыбаться. Неловко, бочком, подходить, подбираться. Осторожно трогать Ксеньины запястья, уши, скулы, лоб; край одежды из мешковины; вздыхать; просительно, снизу вверх, засматривать. Они таяли, как снежки. Они приручались. Они ртами, ноздрями, зрачками, потайными срамными местами ловили исходящую от Ксении силу и пили, пили, вбирали ее. Они наливались ее силой, как пауки — кровью; а может, так хлеб пропитывается вином, калач — добрым кагором.
— Эта жизнь — хорошая жизнь… любите ее… жалейте ее…
Сумасшедшие на глазах из стада превращались в женщин: каждая — в себя, однажды рожденную. Ксения ходила по палате бесшумно. Поправляла одеяла. Подтыкала простыни. Ускользнула на кухню, выклянчила у насупленных раздатчиц еду, притащила в палату в огромном тяжелом чане, руки едва не отвалились, разложила по жестяным мискам и оббитым фаянсовым тарелкам и кормила каждую бабу с ложечки — и тех, кто не мог ходить, и тех, кто ходить мог — и стоя, сидя на койках, зависнув в сером молчащем пространстве страха, раскрывал, подобно голодному галчонку, рот, принимая с алюминьевой ложки Ксеньину еду, кормясь ею, насыщаясь, благословляя ее, того не сознавая.
И взяла Ксения кухонный, из мягкого сплава, тупой нож, и наточила его о холодную батарею, и ухитрилась разрезать себе указательный палец, и сумасшедшие, столпившись, с удивлением смотрели на располосованный палец и старались подумать тяжелую мысль, что она будет делать с красным пальцем, с хлещущей кровью, и хитро улыбнулась веселая Ксения, и схватила с кровати, хранящей отпечаток безумного тела, истертую до дыр простыню, и взмахнула ею, и расстелила ее ровно и тихо, так, чтобы она источала свет; и приблизила кровавый палец к дырявой простыне, и стала рисовать на расстеленной простыне красные линии, круги и точки; и осоловело смотрели сумасшедшие, как на ветхой простыне больничной появляются чередой: лицо со впалыми щеками, спокойные длинные глаза, висящие свободно волосы, худые плечи и торчащие ребра, и рана, сделанная копьем; а вот и руки, ладони со стигматами, а вот и ступни, слегка вывернутые — так пытали его, так крутили и выламывали; а вот и венец, весь в колючках, и брусничные струи текут по лбу, по щекам, по груди, — не остановить, не унять.
— Кто это, сейчас же отвечай царице Хатшепсут!..
— Это?.. Мой любимый. Мой жених. Он вас тоже любит. Его везде зовут по-разному. Я люблю звать его… Исса…
Старуха с торчащими метлой метельными космами бросилась к изрисованной кровью простыне и ну давай ее мять, терзать, скручивать в жгут, отжимать, будто мокрая она! Скалиться! Вцепляться в нее зубами, как зверь, и мотать головой, впиваясь в ткань, как в мозговую кость!
— Брось, — сказала Ксения спокойно. — Разложи так, как было. Чтобы все мы могли еще раз на Него посмотреть.
Долго в молчании смотрели сумасшедшие на самодельную плащаницу. Кто-то сел на пол. Кто-то уснул стоя. Кто-то обнялся, закрыв глаза, мыча, качаясь. Кто-то беззвучно хихикал, утирая рот подолом и засовывая меж зубов пальцы. Кто что хотел, тот то и делал. Была свобода. Было горе. Была нарисованная плащаница, и, когда в дальнем углу палаты выгнулась в предсмертной судороге потерявшая рассудок еще в утробе матери лысая девочка и испустила дух, Ксения, вздрогнув, рванула с кровати расписанную тряпку, подошла к недвижно лежащей девочке — голый череп, рачьи выкаченные глаза, ледяная синева кистей и колен, — и быстро завернула ее, еще теплую, в кровавую плащаницу. И вышло так, что лицо Иссы оказалось на груди девочки, а нарисованные руки Иссы обняли ее крепко; и кровь пропитала простыню насквозь, и синие губы разлепились и медленно, тайно зарозовели, и красная голова Иссы стала подниматься и опускаться, и задрожал холодный подбородок, и Ксения безотрывно глядела, глядела, глядела на недвижное бревнышко детского тельца; а вокруг пел хор сумасшедших: «Не вернется!.. — Танцуй!.. — Мы все умрем!.. — Забыли нас!.. Плюнули в нас!.. — Спите, собаки!.. Спите, кошки!.. На том свете будет и будка, будет и конура!..»
Безумная девочка открыла белые птичьи глаза, Ксения погладила ее лысую голову. Бабы сгрудились возле койки и подвывали.
— Родная, — шепнула Ксения, и глаза ее наполнились до краев слезами, — родная, слышишь ли ты меня?..
Девочка бессмысленно таращилась.
— Видишь ли ты меня?.. Видишь ли ты меня, ангел мой?.. — шептала Ксения, сияя и лучась залитым слезами лицом. Девочка бестолково тянула к ней обрубки ручек, жмурилась, скалилась, морщила нос, чихала. Без мысли, без воли, — каково было ей, ожившей?
Что, Ксения, тяжко сделать еще шаг? Еще один? Она безумна. И безумие ли чистейшей воды — воскресить ее угасший дух? Реет, где хочет, дух, да. Упоение свободой! Счастье свободы! Не она ли сама этого желала?!.. Где пребывают сейчас все эти воющие бабы — не в Раю ли, не в заросшем ли синей и серебряной травой светлом Эдеме?! И не жалко ли им тебя, уныллую и беспомощную, так и не добредшую до сверкающих Райских кущей?!
Только шаг. Последний шаг.
Не сможешь! Смогу. Не сможешь!..
— Ангел мой, — с нежностью матери, нашедшей дочь, промолвила Ксения, — слушай меня, мой ангел. Ты слышишь сейчас мой голос. Ты понимаешь, что я тебе говорю. — Младенец кувыркнулся в ее животе, вспучил лбом обвисшую над пупком дерюгу. — Скажи мне… — голос срывался, сходил на нет. — Скажи мне… где ты была?.. что ты видела?..
Девочка вытянула тело струной. Бабы совали кулаки и локти в зубы, повизгивали, приседали. Ксения неотрывно глядела на ребенка. Прошли горы и моря времени, прежде чем в тупо выкаченных бельмах ворохнулась яркая оранжевая искра, стегнула воздух и погасла, и снова загорелась, налилась пламенем, соком света, залила безумие счастьем мыслить и мучиться, отчаянием, радостью, волей, взорвалась водопадом изумления и света, слепящего огня, воплем костра: «Это — я?! Я — живая?! Зачем я — здесь?!.. Кто я?! Кто ты?! Кто ты, скажи! Скажи…»
— Детонька, не плачь, — говорила Ксения, захлебываясь рыданиями, — я — твоя мама… И они тоже — все — твои мамы… Не бойся… Мы уйдем отсюда… Я не дам тебя в обиду… Тебя не будут колоть больше страшными иглами… Ты больше не умрешь… никогда…
«Ох, и что это я вру, вру напропалую, как это она не умрет, очень даже умрет, и не пикнет, случай подвернется — и ага, и снова туда, это ведь я ее на время оттуда вытащила, делать мне было нечего, вот и матерью назвалась, мало тебе одного, своего, в брюхе, вот тебе еще подарочек — душа чужая, душа родная, — доколе по свету ты будешь болтаться, Ксенья Хожалка, и собирать их, собирать, словно грибы по сентябрю в корзину?!.. А родить душу и родить тело — это разве не одно и то же?!.. Если душа не главнее?.. Тело — что оно: кокон, бревно, пустой бочонок. Воду вылили — и… Из куколки вылетает бабочка. Она прелестная, легкая, золотая, — а где-то далеко, на грязной и запоганенной земле, в пепле и слякоти, там, далеко внизу, остается сухая шкурка сброшенной куколки, противной серой оболочки, изношенной, стоптанной жизни: ну, гляди, бабочка, как ты жила невесело, пари над проклятьем и ужасом своим!.. Что, душонка живая, плачешь?!.. Разве плохо тебе было там, в объятиях Райского Сада?!..»