Елена Крюкова - Юродивая
— Это не имеет значения. Пусть тот, кто в тебе, тоже узнает, что с чем едят. Чтобы родился и сразу смирным был. Приличным. В мешках по улицам не бегал. Народ не булгачил. Шофер, скорей!.. Пока в приемном есть препараты. Она меня за руку укусила. Вооруженное сопротивление.
Фургон с визгом тормознул, санитары вынесли Ксению на руках, как царицу в блеске славы и почета, и внесли в приемный покой, и швырнули на пахнущую мочой и кровью кушетку, на резиновую клеенку, и лед прожег ей спину.
— Фамилия, имя?!.. Не знает ничего. Дура. Прикидывается?!.. Умеет говорить?!.. Натурально, немая. Ты, слышишь, тебя спрашивают?!.. Сейчас заговорит. Кланя, полный шприц набери. Ты такого еще не нюхала! Теперь понюхаешь. От этого и камень заорет. В мышцу ей один шприц, в жилу локтевую — второй! Двойную дозу!.. Что?!.. Круто?!..
Тело Ксении начало медленно содрогаться. Раз, другой, третий. Все быстрее и быстрее. Вот уже зубы бьют болевую дробь. Вот спина выгнулась в судороге. Вот выламывает все до косточки. Дрожит печень. Ломаются в неистовой дрожи ребра. Выходит наружу слепая, черная, тяжелая боль, бывшая в крови от Сотворения мира. Эта боль забыла себя. Человек ею о ней напомнил человеку.
Ксения, закричи. Ксения, завопи.
Тебе же будет легче.
— Ты гляди, какой… орешек! Зубы сжала и тужится! Витася, а что это у нее пузо какое?!.. Сейчас она у нас тут еще родит. Киса, ты перегнул с дозой. Глянь, как ее малец пинается. А если мы ему шприцок засандалим?.. Для пущей важности?!.. Чепуха!.. Она перейдет болевой порог и перестанет чувствовать. А начинка загнется. Не хватало нам здесь возиться с дохлыми ублюдками. Что ты… все-таки вколол, паскуда!.. А хочу поглядеть, как они оба запляшут.
Ксения белыми глазами, трясясь в чудовищном ознобе, глядела на ледяную сосульку с длинной иглой, которую поднесли к ее вздымающемуся животу, выпустили из иглы скользкую каплю и воткнули, не заголяя плоти, прямо через рогожу, в маленькое, милое, бедное тельце ее ребенка, — и он дернулся в ней, и забился, как рыба на льду, и тут она закричала:
— Только не в сердце! Только не в сердце! Милые люди! Хорошие люди! Только не в сердце! Он еще не родился! Он хочет жить!
— Ага, вот и раскрыла птичка ротик, — удовлетворенно откинулся на спинку замаранного чернилами стула санитар с крысьим лицом, — а мы думали, тебе язычок отрезали еще в младенчестве. А хочешь, мы тебе его подрежем?.. Чтоб ты мило картавила. Как иностранная певица. Гр-гр-гр!.. У, стерва!.. Говори, дура, откуда родом и зачем прибрела в Армагеддон?
Дрожь покидала Ксению, она втянула носом лекарственный, мученический воздух, услышала крики боли и ужаса, доносящиеся из коридора, издали, — это кричали стены, кирпичи, замазанные белой краской окна палат, доски пола, кричали камни, кричали трубы и провода, — и она узнала этот запах. Детство больничной кладовкой, всем молочным материнским «прощай» и карболовой тоской пахнуло на нее, пошло кораблем, встало стеной. Волна ужаса и любви затопила Ксению с ног до головы, а ее уже волокли в палату, ногой пнули заскрипевшую обитую железом дверь, квадрат тьмы захрипел и заискрился, и перед Ксенией открылся Ад, а она даже и в Раю еще не была. Ад шипел и брызгал слюной, стонами, клоками выдранных волос, визгами, прокалывающими опару лезущего из ребер сердца. Безумцы гудели, надрывались в надсадном крике, распахнув пустые рты с дрожащими в них языками. Старуха, седая и страшная, сидела на корточках, непотребно тужилась; из ее ввернутых внутрь рта уст вылетало лишь одно сипенье: «Ус-спеть!.. Ус-спеть!..»
Лежала баба поперек койки, спина голая; по спине две санитарки лупили длинными гладко оструганными деревянными палками, мгновенно вздувались слепые багровые рубцы, из старых синяков брызгала в лица мучительшам свежая кровь. Санитарки при виде крови урчали от удовольствия. На их лицах ножево горели оскалы, стриженые волосы дымились.
— Уау-у-у-у!.. Ауау-у-у-у-у!.. — тонко выла пытаемая.
Вокруг ее койки плясал хоровод умалишенных. Женщины, вцепившись друг в друга, высоко задирали ноги, подпрыгивали, беспощадно плевали на распростертую. Дикая пляска, судя по виду танцующих, продолжалась, начавшись давно — по липким щекам текли реки пота, зубы стучали в исступлении, женщины задыхались, ловили ртами многослойную вонь. Они радовались истязанию подруги. Она знали, что это — единственное лечение, избавляющее от страданий. Сладкая пилюля — потеря сознания. Когда из тебя выбьют душу, ты потеряешь глаза и уши, осязанье и вкус. Ты станешь железной вилкой. Коробком спичек станешь ты, и тебя раздавят черноземные подошвы, хрустнешь неслышно.
— Сумасшедшие! — крикнула Ксения. Санитары дернули ее за косы, голова откинулась на спину, лицо, скосившись, побелело. — Я вас люблю! Я такая же, как вы! А вы — это я! Скажите мне, кто больной, а кто здоровый?! Я — не отличу! И не надо! Вы не орите! И не ревите! Меня держат?! — Она следала движение стряхнуть с себя клещей-санитаров, они крякнули от неожиданности, потянули ее за локти вниз, рванули, повалили на пол. Лежа на полу, она продолжала кричать:
— Это им кажется, что держат!.. Чудится им!.. Им блазнится — проходят века, а на самом деле — секунда!.. Больны на самом-то деле они!.. Они больны!.. Их, их надо пожалеть нам!.. Давайте поможем им!.. Давайте свяжем им носки, расскажем сказки!.. Они маленькие больные дети, бедные и злые!.. Пожалеем их!.. Найдем силы!.. А я пожалею вас… я уже жалею вас!.. Люблю!.. Мы еще спляшем!.. Мы еще споем!..
И, услышав эти Ксеньины слова, бабы как заорали! Как затянули широким воем, как заблажили, завизжали как благую святую песню! В песне не было слов. Она была страшна и велика. Она была полем, ветром, снегом, ночью. Она была волчьей метелью. Она была волчьей тоской, застывшей, как свалявшаяся шерсть, в подреберье, последней волчиной молитвой. «Царь Волк, ведь я же твоя дочь. Ты был зверь, и ты плодовит был; а может, это все твои дочери?!.. Гляди, гляди в лица… Вон у нее — мой рот… У нее, обнявшей в углу поганый горшок, — мои глаза… А у этой, воющей громче и безнадежней всех, мой голос, Господи, голос мой, — она вышепчет, если меня снова убьют, она скажет откровение, она… успеет… А если и ей глотку перережут, — кто тогда?!..»
— Бабы! Бабы! — вонзала Ксения лезвие крика в безудержный разноголосый вой. — Пойте! Только не прекращайте петь! Пусть они делают с нами что хотят! Пусть нас всех распнут! Повесят! Это наша песня! Это наше счастье! Наша жизнь!.. Пойте, орите! Кутайтесь в простыни! Бросайтесь из окон! Пугайте их чем можете! Они наколются на наши колючки! Они нас проклянут! Не возьмешь нас! Душа дурака чиста и свободна!
Хор баб качался из стороны в сторону, креп, мрачнел, вой ввинчивался в сальный, с яйцевидными плафонами, потолок палаты. Бабы победили. Санитары не выдержали. Бросив распяленное тело Ксении, пнув на прощанье ногой в загривок, санитары покинули поле битвы, пообещав вернуться и отомстить. Ксения, лежа ничком на полу, засмеялась. Она была счастлива. Это была ее победа. Победа любви.
Оставшись одни, без пытошных дел мастеров, в пропахшей мочою и жареным луком палате, сумасшедшие, как по команде, замолчали и подступили ближе к Ксении. Ближе. Ближе. Еще ближе. Они смыкали кольцо, их вытаращенные, слипшиеся, остановившиеся, дикие глаза разгорались плохим огнем.
Под трассирующими пулями бешеных глаз Ксения стала сжиматься в комок. В грязный снежок. Она любила в детстве играть в снежки в холодном приморском поселке. Она забрасывала снежками отъявленных задир, насовывала им снега за воротник, в валенки. Они стреляли в нее снежками в ответ. Их снежки били больнее. Ее — были шуткой, шалостью, и снег был теплый и ласковый. Их — были белыми твердыми гранатами, били прямо в лицо. Под глаз. В висок. В зубы. В вымокший под вытертой шапкой лоб.
В грязный, сырой и тяжелый снежок сжималась Ксения в потной ладони сумасшедшей палаты. Вот они наклонились над ней. Вот они тянут к ней руки. Нет, не руки. Крючья. Сучья. Кочерги. Щупальца. Ржавые грабли. Вот они уже царапают ее. Шарят по затылку. По нежной шее. Вцепляются в косы. Тыкают в укрытый тряпкой гигантский кулич живота.
— Пожива, пожива! — кричит маленькая умалишенная с сожженным каленым железом носом и ртом. — Я охотник Велесафал! Я воитель Дуруту! Мы принесем в жертву волчицу. Охотники, как мне нравится ее серая, грозная шерсть!.. Я выдавлю ей глазенки пальцами, а взамен вставлю стекляшки!.. Еще, охотники, от ревматизма помогает волчий зуб!.. Выбейте ей зубы, вставьте в зубы ниточки и носите на груди!.. Вы будете спасены от страха!.. От вечного страха!.. От черного, страшного страха!..
— Уау-у-у-у!.. Ау-у-у-у-у!.. — выла привязанная к железной кровати.
Одна держала в руках ножницы; другая — молоток. Нет, Ксения, ты не снежок, а орех, и сейчас тебя разобьют. Ты же любишь их. Зачем они не любят тебя?! О, проклятая жизнь, зачем всегда любишь ты, но не любят тебя?!.. Зачем плохо ты их любишь. Мало. Значит, надо по-другому. Надо сделать живую любовь. Надо родить ее. Сумасшедшим не надо слов. Им нужно все настоящее. Иначе они растерзают тебя. Иначе они растерзают себя — от ужаса и горя, что ты подделка, страз, фальшивый камень, обманка. Покажи им настоящую любовь, Ксения! Они устали от розыгрыша. Они хотят осязать любовь, щупать, нюхать, грызть, кусать. Впустить ее в себя. Они и с ума-то сошли лишь потому, что хотели навсегда впустить в себя любовь, а никто не давал им это сделать.