Эдуард Лимонов - Книга мертвых-2. Некрологи
«Спасибо» за тот запах коньяка
Анатолий Приставкин
Он сказал им:
— Выйдите. Оставьте нас одних! — правозащитники, среди них несколько пожилых женщин, прокуроры, офицеры Саратовского управления ГУИН и даже наш лагерный оперативник майор Алексеев, нехотя вышли. Он затворил за ними дверь. Затем он сел со мною рядом. — Вы сейчас морально выше меня, — сказал он. От него при этом пахнуло на меня коньяком. — Потому что вы в робе, а я при галстуке. Я с обеда, обеда с генералами и прокурорами, вы здесь…
Я еще раз с удовольствием и отвращением одновременно вдохнул запах коньяка и летнего пота, исходящий от этого пожилого, вполне упитанного человека, коллеги-литератора.
— Мы вас вытащим. К концу года… (он остановился) к осени, даст бог, будете дома.
— Хорошо бы, — сказал я, чтобы его поощрить. А то он подумает, что мне безразлично и не станет ничего предпринимать. Плох тот зэк, который не рвется на волю, такой зэк — живой мертвец.
— Мы вас непременно отсюда вытащим, — продолжал он. — Общество сейчас на вашей стороне. Вы — большой русский писатель, и здесь вам совсем не место, среди воров и убийц.
Я смотрел на него и вспоминал нашу единственную встречу с ним. Много лет назад в магазине «Globe» на Rue Buci, в самом центре Парижа. Я тогда напал на него… Какой это был год? Это мог быть любой год от 1988-го до 1992-го. Я зашел в магазин русских книг, не ожидая, что там происходит встреча с русскими писателями. С ним, Анатолием Приставкиным, с Людмилой Улицкой, а вот кто был третий, я забыл напрочь. Видимо, этот третий был мне активно безразличен, раз так. Нет, не безразличен. Третьего звали Лев Разгон. Парижская интеллигенция русского происхождения сидела на стульях ко мне, вошедшему, спиной и расслаблено слушала. Я поднялся на второй этаж, посмотрел, продаются ли мои книги по-французски, купил несколько советских газет и спустился вниз, а они там все бубнили. В момент, когда бубнил он… Нет, я с некоторым облегчением отчетливо вспомнил, что бубнил не он, но узник советских лагерей Лев Разгон. Я слушал, слушал. И не выдержал, сорвался:
— Хватит! — сказал я. Не закричал, но достаточно громко заглушил его. — То нам Солженицына здесь преподносили четверть века. Теперь вы лагеря по второму разу обличаете. Вы только и видите, что несчастья, несчастья, несчастья! Что вам больше нечего привезти сюда из СССР? Там страна бурлит, живет новой жизнью, а вы с лагерями, задолбали всех со своими несчастьями…
Присутствующие возмущенно обернулись ко мне, загалдели. Некто предложил вызвать полицию. Ко мне протиснулась Марья Васильевна Розанова, жена писателя Синявского и издатель моих русских книг, и сумела убедить меня не мешать им бубнить. «Пусть себе бубнят, — сказала она мне тихо. — Делайте свое дело, Лимонов».
Хорош бы я был сейчас, если бы тогда в Париже сцепился бы по поводу лагерей не с Разгоном, но с Приставкиным. Он мог бы сейчас злорадно напомнить мне мою злую речь. Не нравились лагеря, господин Лимонов, но вот вы отбываете наказание в одном из них, а именно в лагере № 13, в заволжских степях близ города Энгельса, некогда столицы немцев Поволжья.
Мы еще поговорили с ним. Ни он не напомнил мне тот случай в Париже, ни я не напомнил ему. Впрочем, он тоже не мог позлорадствовать, поскольку демократия, за которую он и его товарищи ратовали, которой добивались, реализовавшись на русской почве, создала условия для нахождения в лагере общего режима Большого Русского писателя. Он не мог, нет, позлорадствовать. Он был председателем Комиссии по помилованию при Президенте Российской Федерации. Он знал, что второй Президент России милует уже куда меньше заключенных, чем первый. Третий Президент, видимо, вообще миловать прекратит, а будет показательно наказывать смертной казнью, хотя на нее в РФ мораторий.
Я написал Приставкину телефон моего адвоката. Он написал мне свой адрес, по которому он получает почту, в том числе и от заключенных. В это время нас подслушивали и за нами подглядывали, как выяснилось уже через несколько минут.
Потому что, когда Приставкин ушел, присоединившись к отряду правозащитников и генералов, майор Алексеев и толстый гнусный прапорщик обыскали меня и отобрали его адрес — адрес Председателя Комиссии по помилованию при Президенте России. Интересно, думал я, выходя из кабинета, где все вышеописанное происходило, — а это был кабинет начальника отряда майора Панченко, — интересно, а после встречи с Президентом они бы меня тоже обыскали, и отобрали бы его адрес? Без шуток, думаю, так бы они и поступили. Это же не я Приставкин, и не я был бы тот воображаемый Президент. Для оперативника лагеря и его вышибалы-прапорщика я есть в любом случае зэк, какой бы важный человек со мной ни встречался.
Пацанам, обступившим меня во дворе «локалки», я подробно рассказал о запахе женщин, хотя и пожилых, но настоящих женщин в легких летних платьях цветами, и о запахе коньяка и жирной пищи, исходящем от Приставкина. Все мы взгрустнули.
— Хороший коньяк, да? — задумчиво спросил меня наш отрядный чеченец.
Умер Приставкин в июле 2008 года. В почтенном возрасте семидесяти восьми лет. Я никогда не читал его произведений. Видимо, и не буду, времени нет. Наши судьбы пересеклись летом 2003 года в отряде № 13, в лагере № 13, что в заволжских степях. Если это он помог мне выйти из лагеря, то я этого не знаю. В любом случае, на всякий случай, посылаю ему вдогонку короткое: «Спасибо!» За тот запах коньяка.
«Под бомбами»
Мома Димич (Moma Dimić)
Я замечаю, что мои воспоминания стали менее детализированными. Время очищает образы воспоминаний, заостряя внимание на портретах крупным планом, на падающих тенях, на вибрации или гулкости голоса, а вот имена (улиц, учреждений, ресторанов) удаляются с безжалостной безапелляционностью. То место по своим функциям было эквивалентом ресторана Центрального дома литераторов. Там сидели вокруг столиков шумные и подвыпившие белградские писатели. Это было чуть ли не в тот же вечер, когда я явился из Республики Славония и Западный Шрем, январь 1992 года.
В ста двадцати километрах от их шумных столиков с вином и снедью погибали сербские добровольцы и армейские призывники. Вуковар был практически срезан с лица земли на уровне фундаментов зданий. В своем ресторане живописные писатели (в кофтах, кто — даже с серьгой в ухе, в европейских костюмчиках, в цыганских юбках, длинноволосые большей частью, а еще большей — неряшливо обросшие) шатались от столика к столику, целовались, присаживались, вскакивали, кричали, ругались, обнимались. Несколько немолодых красавиц улыбались таинственными улыбками из мужских компаний. Некоторые из этих свободных улыбок направлены были и мне, но большая их часть призывно мерцала всем.
Мы сидели впятером за столом. И тот, что потом стал моим приятелем, вдруг спросил меня, так, походя, незначительно, может из вежливости даже, чтобы что-нибудь спросить:
— А в каком отеле вы останавливались в Вуковаре?
Я онемел. Я отчетливо помню, что некоторое довольно продолжительное время не мог найти слова, подобрать их. Вместо этого я жевал, и жевал, и жевал, и думал. Я вдруг понял, что этот притон литераторов находится не в ста двадцати километрах от Вуковара, но на другой планете. Он же не издевался надо мной, в самом деле. По виду этого русого толстоморденького парня — сербского писателя Момы Димича — нельзя было решить, что он издевается. Он, напротив, уже в течение предыдущих тридцати минут сообщил мне, что он очень интересуется моими книгами и читает мои статьи в «Борбе», что он был на октябрьских чтениях несколько лет назад, когда я был приглашен, и с интересом следил за моими интервью и полемикой с европейскими писателями…
Я открыл рот. Я спокойно сообщил, что сколько-нибудь пригодных для обитания зданий в городе Вуковар не сохранилось. Что вдребезги расколоты даже скульптуры на площадях. Что городские развалины минированы, и когда я попытался отойти отлить, на меня бросился один из офицеров: «Нельзя! Ссыте здесь! Везде мины-„паштеты“» — и как офицер этот швырнул кирпич в сторону стены, к которой я собрался приблизиться, чтобы совершить естественную надобность. И был взрыв. Что над городом не летают птицы. Что такое можно увидеть только в фильмах про 1941 год или про Сталинград.
Они вежливо помолчали. А потом загалдели опять. И тот, что спросил «в каком отеле?», больше всего интересовался, как мне пришел в голову гениальный замысел книги «Это я, Эдичка», он читал ее по-английски. Далее он пустился в анализ моего произведения, интерпретируя его как шок от столкновения двух культур: советской и американской, и двух моралей. Я слушал его с дичайшим изумлением. Я не мог понять, как можно иметь такие интересы, если в ста двадцати километрах отсюда люди твоей национальности, твои братья, в жестокой битве только что отвоевали город у хорватов. Как минимум, подчеркиваю, минимально можно хотя бы интересоваться, что там происходит, как выглядит война, ведь с полсотни лет уже не было войн в Европе!..