Жауме Кабре - Я исповедуюсь
Бла-бла-бла…
– Безусловно, оберштурмбаннфюрер Хёсс.
И тогда Хёсс рассказал ему ту патетическую историю про солдата Бруно Не-помню-как-его и, распалившись, принялся кричать, словно Дитмар Кельманн из Berlinertheater[172], а закончил знаменитым «унесите эту падаль!». Насколько доктор Фойгт знал, эту байку уже слышали пара дюжин человек и она всегда заканчивалась таким ором.
– Мои родители – ревностные католики в стране лютеран (если не сказать – кальвинистов) – мечтали вырастить из меня священника. Я провел много времени, размышляя над этой возможностью.
Несчастный завистник.
– Из вас бы получился хороший священник, оберштурмбаннфюрер Хёсс.
– Я думаю, да.
Надутый индюк.
– Я уверен в этом, потому что все, что вы делаете, вы делаете хорошо.
– То, что вы обрисовали сейчас как мою сильную сторону, может и погубить меня. Особенно сейчас, когда нас должен посетить рейхсфюрер Гиммлер.
– Почему же?
– Потому что, как начальник лагеря, я отвечаю за все недостатки системы. Например, последней партии баллонов с газом «Циклон» хватит только на два или максимум три раза. А интенданту в голову не приходит ни сообщить об этом мне, ни заказать новую поставку. И вот я должен просить об одолжениях, выискивать машины, которые, может быть, нужны в другом месте, и стараться не ссориться с интендантом, потому что мы все здесь, в Аушвице[173], живем на грани срыва.
– Я полагаю, опыт Дахау…
– С психологической точки зрения разница тут огромна. В Дахау сидят заключенные.
– Но они умирают, и умирают в большом количестве.
Этот доктор – просто идиот, думал Хёсс. Придется назвать вещи своими именами.
– Да, штурмбаннфюрер Фойгт, но Дахау – лагерь для заключенных. А Аушвиц-Биркенау задуман, спланирован и приспособлен для полного и окончательного уничтожения крыс. Если бы евреи были людьми, я подумал бы, что мы живем в аду, откуда есть всего одна дверь – в газовую камеру и одна судьба – огонь крематориев или рвы возле леса, где мы сжигаем лишние единицы, потому что не справляемся с объемами материала, которые нам присылают. Я еще не говорил об этом никому за пределами лагеря, доктор.
Да что он себе вообразил, этот идиот?
– Хорошо, что вы больше не держите это в себе, оберлагерфюрер Хёсс.
Хорошо бы сблевать, но не перед этим же надутым индюком-доктором, думал Хёсс.
– Я рассчитываю, что это профессиональная тайна, поскольку рейхсфюрер…
– Разумеется. Ведь вы христианин… А психиатр подобен исповеднику, которым вы могли стать.
– Мои люди должны быть очень сильными, чтобы исполнять доверенную им работу. Не так давно один солдат тридцати лет – не мальчик, понимаете? – расплакался прямо в казарме перед своими товарищами.
– И что же?
– Бруно, Бруно, проснись!
Трудно поверить, но начальник лагеря оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс за вторым бокалом вина был расположен снова рассказать всю эту историю с начала до конца. После четвертого или пятого бокала взгляд у него остекленел. Он начал молоть какую-то ерунду, а потом сболтнул, что увлечен одной молоденькой еврейкой. Доктор сделал вид, что совершенно не удивлен, однако подумал, что это признание может сослужить ему хорошую службу в трудные дни. Поэтому на следующий день он переговорил с ефрейтором Хеншем, пытаясь узнать, про кого именно вчера обмолвился оберштурмбаннфюрер. Все оказалось просто: про свою служанку. Полученную информацию доктор занес в записную книжку – на всякий случай.
Спустя несколько дней он снова был вынужден копаться в дерьме – заниматься сортировкой товара. Доктор Фойгт, прячась от ветра, наблюдал, как солдаты с механической тупостью отделяют женщин от детей. Вот доктор Будден отобрал десять девочек и мальчиков, как он ему и велел. И тут доктор Фойгт обратил внимание на кашляющую старуху, по лицу которой текли слезы. Он подошел к ней:
– Это что такое?
Он положил руку на футляр для скрипки, но старая ведьма сделала шаг назад и выдернула его у Фойгта. Что вообразила о себе эта мерзавка? Поскольку она вцепилась в футляр мертвой хваткой, Фойгт вынул пистолет. Он приставил дуло к седому затылку и нажал на курок. Посреди всеобщего плача слабого щелчка почти не было слышно. Старая сволочь забрызгала футляр. Доктор приказал Эммануэлю почистить его и немедленно отнести к нему в кабинет. И, убирая пистолет, ушел, провожаемый взглядами людей, напуганных такой жестокостью.
– Вот он, – доложил Эммануэль спустя пару минут, кладя футляр на стол. Это был красивый футляр. Поэтому-то на него и обратил внимание доктор Фойгт. Красивый футляр не может хранить в себе плохой инструмент. А коли инструмент хороший, то ради него можно и Аушвиц перетерпеть.
– Открой замок.
– Каким образом, командир?
– Сам пошевели мозгами. – И внезапно испугался. – Только не сломай!
Эммануэль вскрыл замок при помощи ножа, который явно не входил в список табельного оружия. Фойгт записал это в свою записную книжку – на всякий случай. Потом дал знак оставить его одного и, замерев, открыл крышку. Да, внутри лежала скрипка. С первого же взгляда было понятно, что это, безусловно… так, спокойно. Он взял инструмент и прочел клеймо внутри: Laurentius Storioni Cremonensis me fecit 1764. Кто бы мог подумать!
Эта деревенщина Хёсс заявился к нему около трех, наморщил нос и посмел заявить: вы тут, в лагере, – никто, доктор Фойгт, временный консультант со стороны, кто вы такой, чтобы устраивать публичную экзекуцию в зоне приема и сортировки?
– Она отказывалась подчиниться.
– Что у нее было?
– Скрипка.
– Можно взглянуть?
– Она не имеет никакой ценности, оберштурмбаннфюрер.
– Не важно, я хочу посмотреть.
– Поверьте, она не представляет интереса.
– Это приказ.
Доктор Фойгт открыл дверцу шкафчика с медикаментами и тихо сказал со льстивой улыбкой:
– Пожалуйста, оберштурмбаннфюрер.
Рудольф Хёсс внимательно изучил инструмент, а потом сказал: я, конечно, не музыкант, но даже мне понятно, что это ценная скрипка.
– Мне нужно напомнить вам, что обнаружил ее я, оберштурмбаннфюрер?
Рудольф Хёсс поднял голову, удивленный чрезвычайно сухим тоном доктора Фойгта. Прошло несколько напряженных секунд, полных внутренней борьбы.
– Разве вы не сказали мне, что у нее нет никакой ценности?
– Да, нет. Но она мне нравится.
– Знаете что, доктор Фойгт? Я, пожалуй, ее заберу. В качестве компенсации за…
За что – он не знал. Поэтому дал себе время подумать, пока укладывал инструмент обратно в футляр и закрывал крышку.
– Какая досада! – Хёсс рассматривал футляр на вытянутых руках. – Это кровь, не так ли?
И прислонил его к стене.
– Видимо, придется поменять футляр.
– Я обязательно это сделаю. Потому что инструмент останется у меня.
– Ошибаетесь, друг мой, – у меня!
– Нет, не у вас, оберштурмбаннфюрер.
Рудольф Хёсс протянул руки к футляру, словно собираясь его забрать. Теперь стало совершенно очевидно, что это весьма ценный инструмент. Раз доктор осмелился вести себя так нагло, значит весьма и весьма ценный. Он улыбнулся, однако улыбка сползла с его лица, когда он услышал слова Фойгта, приблизившего к его лицу свой нос картошкой и выдохнувшего:
– Вы ее не заберете, иначе я донесу на вас.
– О чем же? – озадаченно спросил Хёсс.
– О номере шестьсот пятнадцать тысяч четыреста двадцать восемь.
– Что?
– Елизавета Мейрева.
– Что?
– Номер шестьсот пятнадцать тысяч четыреста двадцать восемь. Шесть, один, пять, четыре, два, восемь. Елизавета Мейрева. Ваша служанка. Рейхсфюрер Гиммлер приговорит вас к смертной казни, когда узнает, что вы имели сексуальную связь с еврейкой.
Красный как рак, Хёсс с сухим стуком положил скрипку на стол:
– Вы не можете нарушить тайну исповеди, мерзавец!
– Я не священник.
Скрипка осталась у доктора Фойгта, приехавшего в Аушвиц лишь на время, чтобы контролировать ход экспериментов доктора Буддена – этого надменного оберштурмфюрера, который, казалось, однажды проглотил палку от швабры и она так в нем и осталась. И работу еще трех врачей. Эксперименты эти Фойгт рассматривал как наиболее глубокое исследование пределов болевой чувствительности (из тех, что когда-либо проводили или еще проведут). В свою очередь, Хёсс просидел несколько дней в кабинете, пытаясь просчитать, насколько вероятно, что этот ничтожный воришка и педик Ариберт Фойгт, кроме того, еще и стукач.
– Пять тысяч долларов, синьор Фаленьями.