Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
Ничего не мог он понять. Глубины западного благорасположения к ближнему заказаны для выходца из вечной мерзлоты и мизантропии. Просто страшно сделалось за Запад, гарант и его выживания. А как они здесь произносят числительные «70» и «90», на это, право, наплевать. Во всяком случае, короче, чем соседи с юга.
— Септант, нонант… — Люсьен бросил взгляд на показатель бензобака. Так где же твой читатель?
В придорожном кафе им выложили на стойку телефонный справочник столицы королевства. «Вот», — остановил Алексей указательный палец под строчкой:
Mlle Anabelle Weiss, orientaliste.[28]
— Всё ясно.
— Что тебе ясно?
— Какой-нибудь синий чулок.
Набирая номер, Алексей вспомнил письмо, которое переслало ему издательство: читательница из Брюсселя приветствовала «гусарскую» отвагу, с которой автор выразил сексуальное отчаяние своего пола.
— С чего ты взял?
— Кто же ещё читает русских…
Это говно он отрубил:
— Смотря каких.
Хотя Люсьен, возможно, прав, поскольку в воскресный летний вечер мадемуазель томилась дома. Голос, впрочем, хоть и низкий, но отнюдь не пожилой. Русский роман забыла? Она? Когда он у неё пылает в памяти. Конечно, будет счастлива, сейчас же… Ах, он ещё у границы? Условившись о встрече, Алексей положил трубку.
— Ну, что?
— Complètement folle[29], — ревниво ответил Люсьен, вкладывая отводную мембрану, по которой слушал разговор, в гнездо позади стандартного аппарата, которые здесь были не серо-голубые, как во Франции, а бледно-зелёные и обтекаемые. — Но говоришь, неограниченный кредит?
Провинция Брабант была музеем по истории капитализма. Терриконы, почернелый кирпич, архаичный уже при Мунке пейзаж первоначального накопления. Солнце садилось над шахтёрскими городками, где даже реклама выглядела обесцвечено. Глядя с автострады на улицы между рядами машин и односемейных домов, думалось о силикозе, забастовочной борьбе, мощно-гладких крупах конной полиции и сексуальном отчаянии под закопчёнными крышами из черепицы. Кем бы он стал, родившись здесь?
— И всё-таки мне жаль, — сказал он.
— Чего?
— Социализма. В отдельно взятой стране…
— Швецию имеешь в виду?
— Ебал я Швецию.
Люсьен, который никогда не жил на рабочей окраине советского города, засмеялся — в приближении очередного щита с ещё бо́льшим Bruxelles Capitale.
7.Было ещё светло, но уже залито неоном, когда Люсьен ухитрился запарковаться в центре — прямо у сортира.
Заграница!
Головокружение.
Спускаясь, Алексей ощущал нетвёрдость в ногах.
В мужском отделении куражились две подвыпившие мадам пи-пи — туалетные старушки. Ориентировав свою неистощимость, он загляделся в окошко, за которым мелькали ноги брюссельцев. Когда он вышел, одна мадам притирала животом Люсьена к кафелю, повторяя: «Мон бо паризьен!» — «Мой красавчик-парижанин!» — на что другая хохотала так, что в блюдечке у неё подпрыгивали скучноватые монетки с коронами и профилем короля. Мадам переключилась на Алексея, он пятился, потом, застывши улыбаясь, оказал сопротивление не на шутку, поскольку, выкрикивая что-то невнятное на их французском и дыша пивом, этот божий одуванчик пытался расстегнуть ему штаны и втолкнуть обратно в кабинку — у неё был красивый пластмассовый зубной протез. Высыпав всю мелочь, Люсьен его выкупил, и они бросились прочь под резонирующий хохот. Наверху Люсьен вспомнил рефрен парижской радиопесенки на русские темы:
— Бабушки, бабушки, — с ударением на «у». — Вот тебе и бабушки!
За углом сиял «Макдональд».
Люсьен вывернул драный карман, и в вязаном окаймлении его куртки Алексей нащупал и перегнал обратно к дыре закатившуюся десятифранковую монету. Кроме стандартного набора, шоколадно-ванильно-клубничного, здесь оказался ещё и банановый шейк. Им хватило на один, они вставили в него две соломинки и, попеременно посасывая, оказались на соборной площади. Мощёная неровность пятисотлетней давности была замкнута готикой с расцвеченными тусклым золотом аспидно-чёрными фасадами, и в этом сумраке он даже взглянул на часы — но был ещё не вечер. До свидания с читательницей масса времени. На паперти собора Святого Гудюля — никогда, заметил Люсьен, в природе не существовавшего — les cons — они перекурили. В прилегающих улочкой торговали жратвой, туристы перемещались с картонками жареной картошки с соусом беарнез, кетчупом и горчицей…
— Са ва?
— Са ва…[30]
На площади, которую они снова пересекли, была уже ночь, в начале улочки туристы толпились перед фонтаном с медным ссыкуном дошкольного возраста, это был Manneken-Pis — едва ли не главная их достопримечательность, и с лотков вокруг шла бойкая торговля этим «писом» в разных размерах, а сам фонтан был центром самодеятельных перформансов, кто-то падал в него и, задирая юбки, вылезал с показом, какая-то очкастая особа, которую держали сзади несколько рук, сумела дотянуться разинутым ртом до струи, за что ей захлопали, придя в экстаз за то, что проглотила, в Москве ему показали вышедшую за иностранца девушку из Текстильного, которая до этого любила, чтобы на неё, залезавшую в заржавленную ванну, коллективно ссали после «Жигулёвского», так, что с волос текло, рассказывал участник игрищ в «золотые струи» по-советски, через толпу кретинов нельзя пройти, германо-японскую по преимуществу, обвешанную видео- и фотоаппаратурой, с торчащими из жоп бумажниками, свобода, когда у тебя миллион, «Иметь и не иметь» — причём, не иметь даже автомата Калашников… Что я здесь делаю? Алексею стало отрыгиваться банановым шейком, вся глотка облипла приторной гнусью, убивавшей вкус сигареты — к тому же предпоследней.
— Са ва?
Он не ответил. Известно, что по воскресеньям, когда закрыты банки, у людей в Париже наличных нет, тем более у эмигрантов, тружеников пера, и, отрывая их от романов ради терапевтических прогулок по Европе, изволь же хотя бы голодом, блядь, не морить, ещё при этом изображая альтруиста, катающего по «священным камням» варвара, волей рока доставшегося в друзья-приятели.
За час до свидания они явились в назначенный английский бар, где сразу оглохли от рока. Plus tard[31], сказал Люсьен официанту, а он заказал стакан воды. Водопроводной. Брюссель уже остолбенел. Устал — не то слово, ещё до выезда он изнурён был гибнущим своим романом, а сейчас, перекурившему до омерзения, ему хотелось только встать под душ, чтоб смыть остывший пот, но ещё ему хотелось есть. Вместо этого он вынужден был переживать удары рока по барабанным перепонкам, израненным машинкой Ай-Би-Эм.
— Пардон? — переспросил он.
— Как она выглядит?
— Какая разница.
— Да, но как мы опознаем?
Алексей усмехнулся. Парижское издание его романа, стоящее в семье товарища на видном месте, украшено фотопортретом небритого автора (signe[32] Бернадетт Мацкевич).
— Она, — сказал он, — опознает.
Побарабанив по столу, Люсьен поднялся и ушёл — проверить, не завалялось ли в машине мелочи.
Всё дело в том, что Люсьен писатель тоже, но — без книги. Когда они с ним познакомились в кафе перед Агентством новостей, Алексей только в кошмарах видел первый свой роман, тогда как у Люсьена он уже был — сырая рукопись того, что могло бы стать конгениальным французским аналогом On the road[33]. Пока он, принятый за новость про Алексея на работу, давал пьяные клятвы довести своё произведение до публикабельного вида и победного конца, Алексей кончил свой первый и, никому не показывая, запер в чемодан, после чего сел за второй, который и вышел со всеми их парижскими фанфарами. За это время зарплата журналиста Люсьена поднялась до заветного «кирпича» (une brique[34], говорят по-французски, он получает «кирпич» в месяц), но Керуаком он не стал, убедив себя с активной помощью Бернадетт, что отдел новостей лучше, чем журавль в небе — или что они в таких случаях говорят. Алексей пил воду, испытывая сожаление по поводу преуспевающего друга. В неопубликованном его романе остались погребённые заживо юные бунтари, и девочка-подросток по имени Сад, и как они собирают грибы в провинции, надеясь вытянуть оттуда ЛСД, и сцены с родителями, и финальное бегство в Катманду. Как можно жить с такой могилой? Глядя на обтянутый зад вошедшей в бар особы в ковбойских сапогах, он думал, что может быть, для Люсьена и к лучшему — бегство супруги. Не исключено, что, бросив так или иначе обречённый на провал проект с триллером, которых французы писать не умеют, извлечёт он из старого польского сундука свою юношескую рукопись.
Особа повернулась.
Под распахнутой чёрной курткой расстёгнутая блузка из индийского шёлка показывала отсутствие лифчика, но, несмотря на это, и на расшитые бисером голенища, на пояс с серебром и мексиканской бирюзой, на джинсы, впрочем, тонкие и дорогие, и обтягивающие так, что сквозь бледно-зелёную ткань по обе стороны от застёжки вздувались лабиа мажорис[35], — женщина была высокого полёта. Иссиня-чёрные локоны, можно сказать, по-шопеновски обрамляли матовой белизны лицо интеллектуалки. Озираясь, она наощупь расстегнула сумку, вынула сигареты, зажигалку и задержала взгляд на Алексее.