Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2008)
Однажды, примерно за год до ее смерти, Галерий спросил:
— Мама, куда везти-то тебя, если что?
— А куды хотите, туда и везите, — ответила равнодушно. Но после спохватилась: — В деревню, на родину спроводите…
В последний раз позвала Галерия посередке ночи, воды попросила напиться. Отпила из ковшика всего глоток, а потом приподнялась сквозь силу на локотке и молча помахала с печки: мол, иди, вались давай спать, нечего тут тебе со старухой чикаться. И только после похорон Галерий раздумался, что мати-то не спать его отправляла, а прощалась с ним, махнув рукой напоследок.
До сорокового дня мать снилась Галерию часто. Все блазнилось, будто она созывает его к себе, но потом худые сны кончились, утекли куда-то, как речная муть, оставив в душе место только для светлой печали. Стало вспоминаться, как, смеясь, мать учила его отбивать стойку; как наловили они однажды в курье двоеушную корзину сорог (рыбы попалось столь много, что матери пришлось складывать ее в юбку); как намывала она его в русской бане, приговаривая: “Дедушко, соломеюшко, приди в баенку. Шильце да мыльце на полочке, красна рубашка на солнышке…” Ему казалось, даже и теперь мать смотрит на него из каких-то неведомых занебесных далей, оберегает своей молитвой и наставляет в дорогу. Вот и мыло послала, словно с напоминаньем: “Мой, мой, сынок, головушку, да не забывай, хоть иногда вспомяни родную мамушку!”
Нет, не вдруг и не сразу оттаяла его зачерствевшая душа. Василич еще посидел какое-то время, нервно покусывая сорванную травину, потом стремительно встал, кинул в лодку рюкзак, сложил на дно ружье, туес с малиной и что есть силы погреб к дому. “Ишь ко, ума-то нет, дак до чего я раздумался, а?! Ишь до чего дотрепыхался”, — укорил он себя за недавнюю слабость. И тут же хохотнул счастливо, облегченно, представляя, как скоро пристанет к берегу, вытянет на песок лодку и затопит баню. Как будет сдавать жару, ошпаривая раскаленную каменку кипятком, заварит в тазу свежий веник и заберется на полок, задыхаясь горячим березовым духом.
И Галерий Васильевич опять, как прежде, заторопился домой. В лиловых сентябрьских сумерках хорошо виделись знакомый берег с холмистым лесом, деревенские сады возле изб и сами избы, освещенные зеленоватым светом луны. Позднее вечернее небо казалось высоким и равнодушно-далеким от всех здешних земных печалей. Слева, обхватив подковой Большую Медведицу, вспыхнуло совсем еще молодое северное сияние, бледно-синее, с розовыми сполохами по краям. Минуту-другую оно померцало, а затем побледнело, истаяло и убежало куда-то далеко-далеко на север, оставив после себя неожиданно светлый след.
БЕЛОЕ МОРЕ, ЧЕРНАЯ ИЗБА
Нынче по осени у нас на Мезени пластали такие шторма, каких не помнили на своем веку даже самые древние старики и старухи. В те дни сивер рвал в клочья туман, хлестал дождищем, с тяжким вздохом обрушивал на берега огромную пенистую волну. Невозможно было угадать, где рождалась эта стихия, от которой стонало все окрест. Ветра и волны являлись сюда невольно и мощно откуда-то издали, изглубока, с невидимого теперь Терского берега или с еще более дальних и суровых мест.
В поморском селе, где застала меня непогода, ветер посрывал с крыш шифер, обвалил несколько печных труб, а возле соседней деревни даже выбросил на берег рыболовный сейнер. Третий день стояла нелетная погода, и третий день обреченно и безнадежно я дежурил в маленьком зданьице авиаплощадки, надеясь на чудо. Но чуда никак не случалось. Мне уже и не мечталось, чтобы выбраться из этого милого, но сурового захолустья.
Каждое утро к избушке на краю летного поля исправно приходила начальница площадки. Молча и неспешно она отпирала большой замок на двери, включала свою аппаратуру и начинала растапливать печь. И тогда к шуму дождя и ветра добавлялся прерывистый треск эфира и березовых поленцев в печи. Все командировочные дела я давно уже справил, и спешить мне, по правде сказать, было некуда. Когда печь нагревалась и начинала отдавать жаром, я прислонялся к ней спиной и смотрел в окно. Хорошо и уютно было сидеть вот так, в тепле, в молчаливом одиночестве, слушать и смотреть дождь. За окном покорно клонилась от ветра молодая березка, тревожно шумя зелеными космами, громко тенькал по стеклу и оконному переплету дождь, в углах старой избенки протяжно гудел ветер.
“Какого черта я сижу тут уже который день? — думал я, глядя в окно.-— Какого савана жду? Ведь ясно же, как божий день, что погода не направится еще с неделю”. И тут мне на ум припала неожиданная мыслишка: “А не махнуть ли в Вазицу? Не рвануть ли мне к Ивану Герасимовичу, не уважить ли старика? Ведь сколько раз зазывал к себе в гости”.
Угрюмое и бесполезное ожидание, томившее меня все эти дни, вдруг словно прорвало, и я, стряхнув дремотные чувства, привстал со скамьи. Несколько секунд я колебался в раздумчивости, но наконец, еще раз глянув за окно, решился и вышел на волю. Миновав две нехоромистые избенки и заброшенный колодец, я свернул в переулок и спустился к берегу. Речка, которую предстояло переплыть, была неширокой, вода в ней холодно чернела густыми низкими тучами. Столкнув карбас, я несколько раз зачерпнул тучи веслами и скоро оказался на другом берегу.
Теперь до моей деревушки оставалось подать рукой. Одолев прибрежную калтусину, я взбежал по узенькой тропинке в угор и оказался в лесу. Скорее это был даже не лес, а молодой сосновый борок, располовиненный надвое неезжей изломистой колеей. По непримятой траве, вымахавшей на проселке едва ли не в пояс, по густым лиловым кустам иван-чая, тесно обступившим дорогу, угадывалось, что в этих местах давно не слышали ни шума мотора, ни тележного скрипа. Эта тишина лесного затулья и подивила меня больше всего. Лишь невысоко вверху шумели еще зеленые кроны, обнесенные первым золотым листом, да тяжелые дождевые капли громко брякались о траву с кустов и деревьев. Казалось, что штормина гудел совсем не здесь, не рядом, а где-то далеко-далеко.
Я невольно остановился, прислушиваясь к тишине и дождю, ступил на обочину и, подчиняясь странному неясному зову, подался в сторону, продираясь сквозь придорожные ивняги. Через несколько шагов передо мной неожиданно открылось маленькое болотце, густо-густо обсыпанное сверху драгоценным янтарным каменьем. Скинув рюкзак, я упал на колени и стал жадно, будто век не едал, собирать в ладонь позднюю переспелую морошку. Нынче ее унесло ветрами со всех здешних тундр и болот, а тут, в нехожем диком углу, подле заброшенной ворги, все желтело завальной нетронутой ягодой. Утирая о промокшую куртку заколевшие пальцы, терпко пахнувшие морошечным медом, я ползал по кочкам, словно голодный лесной зверь, загребая пригоршни водянистой ягоды-перестарки.
Но вдруг какая-то неведомая сила заставила меня обернуться. Мне почудилось внезапно, как неотступно смотрит в спину то ли дикая заблудшая животина, то ли простоволосый лесной ведун. Схватив рюкзачишко в охапку, я вскочил на ноги и, не оглядываясь, побежал к дороге. Сзади, отдавая негромким эхом, слышался треск веток и глухой топот.
Вскоре за редкими деревцами показались старые полусгнившие прясла, некошенные деревенские клевера, поникшие от дождей, а за ними, на взгорке, — и сама деревенька-семидворка с одинокой, как перст, часовенкой. Приблизившись, я заметил, что ее сиротливая главка с крестом совсем уже поклонилась на сторону, готовая свалиться от буйного ветра в любую минуту.
— С моря вода, откуда гости! — от крайней избы в мою сторону шагнула высокая фигура в рыжем рыбацком роконе. Улыбаясь в усы, Иван Герасимович протянул мне костистую пятерню. — А я увидал тебя в окошко, ну, думаю, кого еще леший несет в таку непогодь. Уж не стряслось ли че?
Он еще раз весело оглядел меня и позвал в избу. Отворил в горницу дверь и, пропуская меня вперед, громко объявил: “Примай дорогих гостей, баушка!”
Из-за стола навстречу нам поднялась хозяйка. Она прибрала под простенький платок седые прядки, приложила к белесым бровям ладошку, вглядываясь в меня и силясь узнать.
— Это хто, не Колюшка?
— Не Колюшка, не Колюшка. Из Мезени гость. — Иван Герасимович сбросил с печи валенки и кивнул в передний угол. — Одевай да проходи за стол. Ишь как заколел.
Пока я плескался у рукомойника, осматривался в горнице да усаживался под большую икону в старинном черном окладе, Герасимович успел дважды сбегать в сени. В первый раз, многозначительно глянув на меня и крякнув, он водрузил на середку стола поллитровку, а во второй — эмалированную миску со звеном семги. В комнатных сумерках рыбина прохладно блестела серебряными чешуями, источая аромат крепкого тузлука и