Генрих Ланда - Бонташ
И до вечера остаётся всего каких-нибудь три часа. Они проходят. Мама надевает на меня рубаху и галстук, пиджак, я выгляжу сносно, очень даже сносно, просто – можно сказать – терпимо…
Я иду раньше родителей. У школы уже кучка ребят. Все тычут мне в нос медалью, я говорю, что ещё далеко не известно, а они смеются и не сомневаются. Идёт время, темнеет, народу уже прилично, приехал директор из "высшей инстанции", мы заходим, пора начинать. Полно ответственных гостей, дверь кабинета директора открыта, ползут тревожные слухи – столько-то человек "зарезали", такой-то не получил. Состояние крайне напряжённое. Но обо мне – никто не сказал, что зарезали, никто во мне не сомневается…
И вот подходит Владимир Львович, преподаватель немецкого, это надёжный человек, и он знает… Я выхожу вперёд и спрашиваю:
– Меня зарезали?
– Нет. Почти нет…
– Значит, серебряная?
– Да.
– Некрасова?
– Зарезали…
– Совсем ничего?!
– Ничего.
– Сахновские как?
– Одному серебряная.
– Кто ещё из наших?
– Камразу серебряная.
4 июля.
Продолжаю повесть моей жизни.
…Музыка умолкла, все повалили в зал. Я подсел к папе и маме, сообщил им услышанное; мама сказала, что она очень довольна, что вот конец мукам ожидания, а главное – лишь бы поступать без экзаменов. А я – что же я могу сказать о себе? Бывает, что в иной момент мы потрясены, убиты горем, всё кажется каким-то кошмаром; проходит время – и издали, на фоне пёстрого калейдоскопа событий, это кажется пустым и мелочным. А бывает – в неестественном возбуждении и суете, в унисон с окружающим настроением, всё кажется – ни черта! И отрава горькой обиды или жалости постепенно, как отрезвление, проникает в мозг, заставляя иногда содрогаться, вспоминая о прошлом…
15 июля.
Продолжаю.
…Все сели по местам. Я показывал маме: впереди сидел короткий, толстый и самодовольный Миша Карпухин – золотая медаль. Рядом Липкин и Лернер – серебряные из 10"А". На школу две золотых и штук шесть серебряных. Количество золотых, видите ли, строго лимитировано, надо избрать достойнейших. Вторая золотая – Мильман Юлик – с универсальной задумчивой улыбкой сидит позади нас и через очки смотрит в исписанную бумажку. "Бонташ, тебя в президиум", – говорит он.
Торжество начинается. Слово для предложения состава президиума – золотому медалисту Мильману Юлию. Перечисляется куча секретарей горкомов, райкомов, обкомов, Гор-, Обл- и РайОНО, минпросов и комитетов, директор, несколько учителишек и "от десятого "А" класса – Михаила Карпухина, от десятого "Б" – Бонташа Эмиля". Представители классов умещаются на одном стуле за спинами отцов города, аплодируя и вставая в положенные моменты. Обвожу глазами сидящих напротив, мне неловко встречаться глазами с матерью Некрасова. Какая несправедливость!.. Предупреждают – сейчас говорит Карпухин, затем я. "Десять лет назад… – лирически заливается Мишенька, -…вторым домом… наш великий народ…" Встаю я. Все всё уже сказали. Все (большинство, во всяком случае) смотрят на меня. Хрипло начинаю толкать речь, раздавая благодарности на всех уровнях (экспромтом придумал себе такую тему) и благополучно довожу до конца. Ну что ж… Всё.
Директор уже зачитывает приказ о том, что "согласно такому-то постановлению от такого-то числа, на основании того-то и того-то" кто-то награждает: "Карпухына М. – золотою мэдаллю (аплодисменты); Мильмана Ю. – золотою мэдаллю (аплодисменты)"; и сразу за ними почему-то "Бонташа Эмиля…" (утонуло в аплодисментах; некоторые потом спорили – золотой или серебряной, но я-то хорошо слышал – "срибною")", а затем опять десятый "А", потом десятый "Б".
Торжественная часть на этом кончилась. Я разыскал Костю – он был спокоен и весел. По поводу него возмущалась вся школа. Обо мне – все поздравляли, и в то же время соболезновали, многие возмущались. А у меня это как-то стушевалось в общем возбуждении и придавало даже слегка приятную окраску настоящему.
Вечер был, в похвалу будь сказано нашему дражайшему директору, дрянной. Денег с нас собрали много, жратвы было много, посуды мало, организовано отвратительно. Наверху восседала приглашённая знать, а внизу, у виновников торжества и у пришедших с ними девочек – даже вилок не было, не говоря уже о рюмках и стаканах. Жри и пей, чем хочешь. Наверху скатерти, внизу – бумага. И лишь постольку, поскольку всё это были свои, родные ребята, и всё-таки мы окончили школу, и всё-таки мы моложе той вершины стола – было весело. И кричали, и жали руки, и чокались бутылками ситро, и угощали друг друга из своих тарелок, и песни пели, и целовались, и бутылки в окна швыряли – всё, как нужно. И чувствуешь теперь, в конце – все тебе искренние друзья, милые товарищи. Даже Фрегер до того трогательно ласков и мил, что устоять невозможно, хоть есть все основания опасаться нежности этого прохвоста.
Трапеза кончается, начинается бал. Уходят и мои родители. Мы с Некрасовым остаёмся.
Потом мы шли вдвоём с выпускного вечера, вечера, завершающего школу. Пустынный и ярко освещённый Крещатик, широкий и красивый. Наши гулкие шаги. Я с серебряной медалью, он без ничего. Жалко его, но его нельзя жалеть, это смешно. Ему даже нельзя вслух сочувствовать, он не нуждается. И кроме того, я сильно хочу спать. Держа его руку, пытаюсь идти с закрытыми глазами… Дорогу перебежала кошка… Говорят, собака – на удачу… Если относительно нас двоих, то кошка бессильна, а собака излишня… Кто это говорил, что у меня не сможет быть друзей?… Герка? Или я сам?…
Мы прощаемся. Три часа ночи.
17 июля.
Утро. Я один сижу за пианино в комнате. Окно открыто, а за ним – сильный косой дождь. Темновато, прохладно и пасмурно. Но всё же лето. И отдых.
А всё-таки я встретил её. Первый раз за больше чем пол-года… Как шумит дождь… Мы с Костей ехали в трамвае, он на площадке, а я на ступеньках (он всегда более трезв). И М. совсем неожиданно шла по улице. С чёрной папкой. Со спокойным и близоруким выражением лица. Она совсем взрослая. Трамвай пролетел мимо.
Закончились экзамены, и я думал, что это конец заботам. Но оказалось не так. Вот уже и аттестат у меня. Конец? Не тут-то… За пять минут до отъезда в КПИ мама меня останавливает, говорит, чтобы я сегодня не подавал документов, а прежде поговорил с Надей. Надя – соседка, окончила с отличием химико-технологический факультет КПИ. Я сижу перед ней, и она рисует картину: выпускников посылают не по специальности, сменными инженерами… каторжная работа… ночные смены… отсталый цех… ответственность… вечно завод… шум, грохот, грязь, вред здоровью… И почему я выбрал механический? Разве не прекрасен инженерно-физический, или, вообще, например, юридический в университете? Не нравится? Ну, а архитектурный? Дивная профессия! Гм, архитектурный… Чорт возьми… Я в смятении… Отсутствие определённого папиного мнения делает выбор ещё труднее. Архитектурный – механический… Архитектор – механик… Еду в строительный, еду в КПИ… Этот близко, тот далеко… Там нужен в военное время – здесь нет… Одни советуют то, другие это… Голова кругом… Измотался до конца…
Вот я сижу перед инженером Туровским, папиным знакомым. Хочу быть инженером-станкостроителем? И передо мной разворачивается яркая картина упорного и прекрасного труда, блестящих перспектив, почёта и уважения, роста вверх на любимом поприще; да, это хорошо, чорт возьми…
Как?! Или архитектором? Пожалуйста! И перед моим мысленным взором тут же расстилаются волшебные проекты будущих дворцов… Застывшая музыка… гамма линий и гамма красок… высокое искусство… вдохновенная творческая работа… широкий кругозор… И снова я раздавлен тяжким выбором.
…Квартира Штейнберга, профессора кафедры рисования и живописи Киевского инженерно-строительного института. Крепкий старик, убеждённый старый холостяк. Короткий и плотный; лысая, абсолютно голая голова, сжатый с боков лоб, крючковатый нос, выдающаяся массивная нижняя челюсть, невыразительные глаза. Старый брюзга и нелюдим, немного ограниченный и недобрый человек, – мне у него всегда обеспечен лучший приём, лучший совет и помощь. Может ли быть иначе хоть с кем-нибудь из старых знакомых мамы?
Я давно его не видел, почти с тех пор, как он в трудное время приносил для меня бумагу для рисования и консервы и масло из своего пайка…
Перекладывая какие-то картоны, он говорит, и я вновь в смятении и растерянности, вновь мечусь от одного решения к другому. Полуторачасовая беседа закончилась советом идти на архитектурный, начавшись с обратного (зная, как я рисую, он гарантировал моё поступление). Опять я ни с чем, лишь ещё более обременён сведениями… Прошу разрешения остаться и наблюдать его работу. С хищным вдохновением на угрюмом лице этот "кладбищенский художник", как его называют за колорит его картин, компонует замученный букет в грязной банке. Тихо. С улицы втекает похоронный марш, встречаясь с хрустом засохших цветов под руками поглощенного своим занятием творца. Я подхожу к окну, отодвигаю занавесь. Венки несут школьницы, их много среди провожающих.