Янош Хаи - Парень
Смотрел он на этого жалкого, беспомощного человека, погруженного то ли в сон, то ли в беспамятство, словом, в ту холодную пустоту, в которую хмель погружает человеческий мозг. И представилось ему, что мужичонка этот, его родной отец, тащится по пустыне — а что его голова, если не пустыня? — чтобы найти где-то, неведомо где, одинокую сирую душу, куда его, может, пустят. Идет отец, как Христос в пустыне. И не видит нигде ни дома, ни огонька, вокруг — только голая пустыня, за каждой новой верстой — только пустыня. И пожалел наш молодой муж своего отца, этого одинокого скитальца, и не поднял на него руку, не поднял на него увесистую дубинку, которую схватил, только войдя в калитку и взвесив ее в руке: годится ли она, чтобы размозжить поганую башку этому подонку. Он лишь сказал: ухожу я от тебя, ухожу окончательно, отныне не отец ты мне, сойду я с того пути, на который ты меня поставил, и не возьму с собой ничего, даже памяти о тебе. Вот что сказал он про себя, и трудно его осуждать за это: ведь человек этот, его отец, давно уже бросил его, еще в те времена, когда он был малышом и когда мать сказала отцу, что не хочет больше с ним спать. Тогда в душе отца надорвалось что-то; может, сама душа…
Как же смогу я любить свое дитя, — спросил тогда отец, почти плача, — ведь люблю я его через тебя. Но жена повторила только, что она устала и что она, конечно, его понимает, но у каждого своя беда, и что все это, ей-богу, неважно, просто такова жизнь, и это значит только, что они уже в возрасте и, как ни крути, а устаешь от этого дела. Она уже давно устала. Для мужа, конечно, это было совсем не так, он не согласен был, что это ничего не значит. Для него это изменило весь мир, причем изменило в том смысле, что он теперь был как бы сам по себе, один, а все другие, остальные — вместе. С того момента он и жил один, и даже сын теперь вроде не был сыном ему, оставил он сына и сказал: страдай, отныне это твой удел. У каждого свой крест, подумал, может быть, он, или что-нибудь в таком же роде, как тот отец из той знаменитой сказки, который первым произнес эту фразу, когда единорожденный сын его терпел муки на кресте и взывал к нему о помощи, но не кричал, мол, ты подонок и садист, а молил, зачем ты оставил меня, отче, потому что не мог он этого понять, а отец ответил на это: каждому — свой крест. Так было и с нашим отцом, столяром, который так же думал о своем сыне, а считать родными и близкими способен был только свои столярные инструменты, которые ложились ему в руку так же ладно, как женская грудь, без остатка заполняя ладонь.
И сын повернулся и ушел, дубинку бросил у калитки, а матери сказал, чтобы оставалась на ночь у них и что отца он не убил, потому что тот спал, не мог же он поднять руку на спящего, а ей придется теперь стирать постельное белье и половик, потому что отец все заблевал. Так что мать, вернувшись утром домой, занялась стиркой, а муж ее в это время сидел у радиоприемника, слушал вражеский голос на венгерском языке, там много раз повторялось, что придет время, когда все за все заплатят, значит, заплатят и ему за то, что у него отняли. Сидел он, слушал и ждал, когда можно будет считать, что уже вечер, и отправиться в корчму, и опять пить, пока сыновья корчмаря или кто-нибудь из приятелей не отвезут его на тачке домой. И по дороге, конечно, будут покатываться со смеху, смотри, мол, до чего упился мужик, да разве это человек, это ж пустое место, а не человек, — вот как будут они про него говорить. А ведь когда-то даже гробы из-под его рук выходили, и дело это, как ни глянь, немалое, потому что на похоронах, конечно, главный человек — поп, но тот, кто гроб сделал, сразу идет за попом, он к нему ближе всего. А теперь… И они махали рукой и смеялись.
4
За столом в кухне сидели четверо. С обедом уже покончили, и мужчина, тот, что моложе, потянулся за стопкой с палинкой и, подняв стопку, маленький, наверно, граммов на десять-двадцать, стаканчик из толстого стекла, конечно, из толстого, потому что все тонкостенные давно уже поразбивались на каменном полу, — словом, взяв этот маленький, но тяжелый, старинный стаканчик, повернулся, чтобы посмотреть на парнишку, сына своего. Тот валялся тут же, на диване, том самом, на который иной раз и отец усаживался, чтобы оттуда глядеть, как ходит туда-сюда у плиты мать парнишки, готовя что-нибудь на обед. В руках парнишка держал толстую, с потрепанной обложкой книгу, раскрытую где-то на середине, и взгляд его ходил по странице вправо-влево, раз тридцать, будто заведенный автомат, потом скашивался на номер страницы, и тогда лист переворачивался. Парнишка не вслушивался в то, что говорили взрослые — когда они говорили, — ему это было не интересно, вернее, было бы, может, интересно, да он устал ждать, чем кончится дело с тем мужиком (о нем как раз шла речь в кухне), который ждал своей очереди, когда всей деревне, или во всяком случае, половине, от А до М, велели прийти на флюорографию. Фамилия у мужика была на М, так что ждать ему было еще и ждать. Часа два он стоял, потому что, во-первых, был в самом конце, а во-вторых, аппарат у врачей сломался, пришлось чинить. Нет у меня на это времени, сказал он, прождав два часа, идите вы с этой вашей флю… знаете куда, повернулся и ушел.
Так вот, умер он, мужик этот. Правда, не от рака легких, как можно было бы подумать, узнав, что он от флюорографии уклонился, а под колесами трактора: задавил его придурок один деревенский, пьянь к тому же — его как раз за пару дней до этого на трактор посадили, он так упрашивал, так упрашивал главного механизатора, чтобы тот взял его в тракторную бригаду. Обещал, что тогда вся жизнь его на сто процентов изменится, и пить он перестанет, и жену себе найдет, и дети у него будут, — словом, очень хотел он перемены, поворота какого-то, так сказать. Но, хоть и добился он своего, даже трактор не помог ему устоять перед бутылкой с палинкой, которая как раз оказалась в кухне, на буфете, когда он зашел туда перехватить что-нибудь и идти на работу. Хотя, что говорить, жизнь его после этого в самом деле изменилась на сто процентов, потому что протекала она в тюрьме; как изменилась она и у того мужика, с фамилией на М., который куда-то так торопился, что отказался от флюорографии. То есть отказ от флюорографии и изменил его судьбу: ведь дождись он своей очереди, трактор давно бы уже проехал перекресток Пештской улицы и улицы Дёрдя Дожи, а стало быть, не погиб бы мужик под его огромными, в человеческий рост, колесами. На самом же деле это было что-то вроде божественного чуда, то есть что рентгеновский аппарат сломался: не сломайся он, мужику сделали бы флюорографию, как положено, и домой он пошел бы, теперь уже с чистой совестью, в то же самое время — значит, трактор все равно его задавил бы. Выходит, что-то хотело уберечь его от этой смерти: ведь, в конце концов, у него двое детей было, жена, земля, была какая-то задача в этом мире. Но, как бы там ни планировали потусторонние силы, мужик к их голосам не прислушался, не понял, что его, а через него и всю его семью хотят уберечь от страшного конца. У него в голове было только то дело, которое он должен сделать и за которое, не выполни он его вовремя, получит втык от начальства, из-за этого он и решил уйти, не дождавшись очереди, а стало быть, в этом его решении подразумевалось и то, что скоро он умрет под колесами трактора… Но тут парнишка наш устал ждать, к чему придут взрослые в своих рассуждениях, потому что те каждый раз долго молчали, прежде чем что-то сказать, и ему стало скучно.
Наш молодой муж (теперь уже не такой и молодой) повернулся назад, к своему стакану и к тестю, который стал ему отцом вместо собственного отца. А теперь уже, кстати сказать, единственным отцом, — тот, от которого он ушел, недавно помер. Да и как бы он мог жить при такой-то жизни, когда ничего не делаешь, только пьешь, и даже есть не ешь нормально. Было время, когда он говорил: не хочу есть то, что жена готовит, потому что она только и думает, как бы меня отравить. Ел он что-нибудь в корчме, если не забывал, или у Марики покупал булку в лавке. Мы сделали вскрытие, сказал доктор в Ваце, у него все внутренние органы сгнили, такой рак у него был, что все напрочь разъел.
Молодой наш муж думал о том, как плохо, должно быть, работать таким доктором: копаешься в сгнивших потрохах покойника, и в нос тебе бьет вонь, которая оттуда идет; а как, наверно, хреново быть женой такого доктора: будь он доктором, он бы точно ничего не рассказывал дома о своей работе. Он не мог представить, как эта женщина, жена доктора, скажем, целует ему руку, ту руку, которой он всего час назад копался в чьих-то распотрошенных внутренностях. Или просто знать, что вечером он запускает руку в ее самые теплые места, а днем эта рука вынимала из чьего-то там трупа внутренние органы или, скажем, резала ножом мозг покойника. Просто поверить трудно, как люди живут, — думал молодой муж, чувствуя, что уж его-то жизнь — совсем другая. Да ну? — ответил он доктору, и тот еще раз подтвердил: точно, все внутренности сгнили напрочь.