Кэтрин Портер - Корабль дураков
КУБИНЦЫ:
Шестеро студентов-медиков, направляются в Монпелье.
Супружеская чета с двумя малышами.
МЕКСИКАНЦЫ:
Новобрачные из Гвадалахары (Мексика), совершают свадебное путешествие в Испанию.
Сеньора Эсперон-и-Чавес де Ортега, жена атташе мексиканского представительства в Париже, ее новорожденный сын и няня-индианка Николаса.
Отец Гарса и Отец Карильо, служители мексиканской католической церкви, направляются в Испанию.
Политический агитатор: толстяк в темно-красной рубашке, любитель петь.
ШВЕД:
Арне Хансен, ярый враг Рибера.
АМЕРИКАНЦЫ:
Уильям Дэнни из Техаса, молодой инженер-химик, направляется в Берлин.
Мэри Тредуэл, сорока пяти лет, развелась с мужем и возвращается в Париж.
Дэвид Скотт и Дженни Браун, молодые художники, любовники, впервые едут в Европу.
ПАССАЖИРЫ ЧЕТВЕРТОГО КЛАССА:
Восемьсот семьдесят шесть душ, испанцы — мужчины, женщины и дети, поденщики с сахарных плантаций на Кубе, высланные обратно на родину — на Канарские острова и в различные области Испании — после краха, разразившегося на сахарном рынке.
СОСЕДИ ПО КАЮТАМ:
Фрау Ритгерсдорф — Фрау Шмитт
Миссис Тредуэл — Фрейлейн Шпекенкикер
Дженни Браун (Дженни-ангел) — Эльза Лутц
Отец Гарса — Отец Карильо
Вильгельм Фрейтаг — Арне Хансен
Дэвид Скотт (Дэвид-лапочка) — Уильям Дэнни — Карл Глокен
Вилибальд Графф — Иоганн, его племянник
Рибер — Левенталь
Сеньора Ортега — Младенец и кормилица
Condesa (одна)
Новобрачные
Генрих Лутц — Фрау Лутц
Профессор Гуттен — Фрау Гуттен — Бульдог Детка
Баумгартнер — Фрау Баумгартнер — Ганс Баумгартнер
Шестеро студентов-кубинцев занимают две смежные каюты
Бродячая труппа:
Маноло и Конча
Тито и Лола с близнецами
Пепе и Ампаро
Панчо и Пастора
Часть I
ОТПЛЫТИЕ
«Когда мы к счастью поплывем?»
БодлерАвгуст 1931.
Для путешественников портовый город Веракрус — всего лишь чистилище между сушей и морем, но здешние жители в восторге и от себя, и от этого города, ведь они помогали его создавать. Они срослись со здешним укладом, в котором отразились их история и характер, в их жизни постоянно перемежаются полосы бурной деятельности и сонного затишья, они не мыслят себе иного существования и, в уверенности, что их нравы и обычаи выше всякой критики, с удовольствием пренебрегают мнением людей сторонних.
Когда они развлекаются на многочисленных семейных и общественных празднествах, местные газеты в самых трогательных выражениях описывают, как это было весело, сколь роскошными и аристократическими (предполагается, что это одно и то же) были убранство и угощение, и не могут нахвалиться искусством, с каким здешнее высшее общество соблюдает тонкое равновесие между светской учтивостью и непринужденным весельем — секрет столь прекрасных манер известен одному лишь высшему свету Веракруса, конечно же, ему жгуче завидуют и тщетно пытаются подражать жалкие провинциалы — жители удаленной от побережья столицы. «Никто, кроме нас, не умеет развлекаться свободно и притом культурно, — пишут в этих случаях газеты. — Мы щедры, отзывчивы, гостеприимны и чутки», — уверяют они не только самих себя, но и многоязычных варваров с верхнего плоскогорья, упорно продолжающих считать Веракрус всего лишь мерзкими задворками, через которые приходится выбираться в море.
Пожалуй, чувствуется некоторая неловкость в этом воинственном выпячивании собственного аристократизма, а также в неизменной грубости жителей Веракруса по отношению к путешественникам, которые вынуждены пройти через их руки, чтобы обрести временное прибежище на борту какого-нибудь из стоящих в здешней гавани кораблей. Путешественники хотят лишь одного — поскорей отсюда выбраться, а жители Веракруса хотят лишь одного — поскорей от них избавиться, — но не прежде, чем выжмут из них все, что только может извлечь город в целом и каждый его житель в отдельности при помощи пошлин и сборов, грабительских цен и взяток. Словом, на первый взгляд Веракрус — самый обычный портовый город, бессовестный по природе своей, бесстыжий по укладу, преспокойно являющий взорам приезжих непригляднейшую свою изнанку: из десятка путешественников девять — бараны, которые только и ждут, чтобы с них содрали семь шкур, а каждый десятый — негодяй, которого просто грешно было бы не провести. Во всяком случае, из каждого можно выжать не более того, что есть у него в кошельке, а времени на это всегда маловато.
Ранним, но уже знойным августовским утром несколько мирных горожан из тех слоев общества, что щеголяют в белых полотняных костюмах, прошли через раскаленную, как сковорода, площадь под пыльную сень магнолий и неторопливо уселись на веранде гостиницы «Паласио». Вытянули ноги, чтобы охладить подошвы, поздоровались с размякшим от жары щуплым официантом, назвав его по имени, и спросили соку лиметты со льда. Все они были отпрысками семей, знакомых поколениями, вместе росли, женились на родных и двоюродных сестрах и тетушках друг друга, знали, кто чем занимается, пересказывали друг другу все слухи и сплетни и выслушивали их, когда эти слухи и сплетни вновь к ним возвращались; каждый, как заправская повитуха, помогал появиться на свет повести об интимной жизни остальных; и однако они чуть не каждое утро встречались по дороге в свои магазины или конторы, вместе проводили последний час досуга и обменивались новостями, прежде чем приступить к серьезным дневным делам.
Площадь была пустынна, только маленький изможденный индеец сидел на скамье под деревом — индеец откуда-то из захолустья, в потрепанных белых холщовых штанах, длинной рубахе и старой соломенной шляпе с нелепо изогнутыми полями, нахлобученной на самые брови. Ноги его с обломанными ногтями и потрескавшимися пятками бессильно лежали на серой земле, кожаные ремни сандалий порвались и заново связаны были узлами. Он сидел очень прямо, скрестив руки на груди и, казалось, дремал. Потом медленно, как во сне, сдвинул шляпу на затылок, вытащил из скрученного жгутом синего холщового пояса свернутые холодные маисовые лепешки и принялся за еду; то блуждая взглядом по сторонам, то уставясь в одну точку, он решительно впивался крупными зубами в жесткое тесто, жевал и глотал без малейшего удовольствия. Компания на веранде не обращала на него внимания, словно он был деревом или камнем, и он, видимо, тоже никого не замечал.
Из-за угла не то ковыляя, не то ползком на четырех обернутых кусками кожи и обвязанных бечевками обрубках появился нищий, он всегда подгадывал к приходу первых утренних посетителей. В раннем детстве его так хитроумно изувечил мастер этого сложного искусства, готовя к будущей профессии попрошайки, что в нем почти не осталось сходства с человеком. Немой, полуслепой, он двигался, едва не уткнувшись носом в тротуар, будто нюх вел его по следу, и порой, останавливаясь передохнуть, медленно качал безобразной косматой головой от нестерпимой боли. Сидевшие за столиком мельком глянули на него как на собаку, такую мерзкую, что ее даже ногой пнуть противно, а он терпеливо ждал подле каждого, пока не звякнет медная монетка, брошенная в раскрытую кожаную сумку, что висела у него на шее. Один протянул ему половинку выжатой лиметты, нищий приподнялся, сел, разинул страшный рот, подхватил подачку и, старательно жуя, вновь упал на четвереньки. Потом пополз через улицу и лег под деревьями позади маленького индейца, а тот даже головы не повернул.
Сидевшие на веранде следили за ним лениво, равнодушно, будто ветер гнал по площади обрывок старой газеты; потом они обратили по-прежнему ленивые, но зоркие взгляды знатоков и ценителей на девушек, что стайками шли на работу, все в хлопчатобумажных светлых платьишках, с ярко-розовыми или голубыми целлулоидными гребенками в черных волосах, и на девиц побогаче, одетых, как подобает прихожанкам, — эти были в черных вуалевых платьях, поверх высоких черепаховых гребней наброшены тонкие черные кружевные мантильи; они медленно переходили площадь, направляясь в церковь на другой ее стороне, и уже раскрывали большие черные веера.
Но вот последняя молодая прихожанка скрылась в дверях церкви, и сидевшие на веранде от нечего делать засмотрелись на давно знакомые повадки всякой живности, населяющей балконы и подоконники по соседству. Большой серый кот сжался в окне своего дома и настороженно следил за извечным врагом — попугаем; этот самозванец с человечьим голосом опять и опять обманывал его, приглашая зайти подзакусить. Попугай, склонив голову набок, одним агатово-черным, отливающим бронзой глазом косился на мартышку, которая каждое утро с восходом солнца принималась осыпать его насмешками на непонятном языке и насмехалась весь день напролет. Мартышка, сидя на перилах соседнего балкона, кидалась к попугаю, насколько позволяла цепь, а попугай, привязанный за ногу, визжал, трепыхался и рвался с привязи. Потом мартышке это надоело, она бочком отступила восвояси, а попугай сел и, потряхивая перьями, начал долго и нудно браниться. Мартышка учуяла заманчивый запах лопнувших кокосовых орехов в корзинке уличного торговца, на тротуаре. Она прыгнула вниз, повисла, обвязанная поперек туловища цепочкой, неистово забилась на весу — и по той же цепочке вскарабкалась наверх, в безопасное место.