Вольфганг Кеппен - Голуби в траве
«Night-and-day». Одиссей Коттон смеялся. Он радовался. Он размахивал своим чемоданчиком. Он обнажал крепкие сверкающие зубы. Он доверял людям. Впереди был день. День был для всех. Под навесом сидел и ждал Йозеф, носильщик. Строго, по-армейски прямо сидела на его лысой голове красная форменная фуражка. Что сгорбило Йозефа? Чемоданы туристов, багаж десятилетий, хлеб, уже полвека добываемый в поте лица, проклятие Адама, походы в солдатских сапогах, с пулеметом за плечами, портупея, сумка со снарядами, тяжелая каска, тяжелый труд убивать других. Верден, Аргоннский лес, Шмен-де-Дам, он выкарабкался, остался цел, и снова чемоданы, пассажиры без оружия, иностранцы, отправляющиеся в горы, иностранцы, отправляющиеся в отель, Олимпийские игры, молодость мира, и снова знамена, снова походы, он таскал офицерский багаж, сыновья ушли и не вернулись, молодость мира, сирены, умерла старуха, мать проглоченных войной детей, пришли американцы с пестрыми сумками, с ручным и легким багажом, сигареты и валюта, новый курс марки, все сбережения как ветром сдуло, чистый блеф, скоро семьдесят лет, что делать дальше? Сидеть перед вокзалом с медной бляхой на фуражке. Тело ссохлось, но глаза еще живо поблескивали за очками в металлической оправе, от век по коже разбегались веселые морщинки, уходившие в седину, в смугловатость загара, в здоровый румянец щек. Товарищи по работе заменили ему семью. Напарники освобождали его от тяжелых вещей, которые приходилось поднимать, давали «папаше» поручения полегче: доставить письма, сбегать за букетом цветов, отнести женскую сумочку. Йозеф был мастак раздобывать работу. Он достигал этого смирением, а то и хитростью. Он знал людей. Он умел расположить к себе других. Нередко он получал сумки, которые поначалу ему не хотели давать. Этот день что-то сулил ему. Он увидел Одиссея Коттона. Он заискивающе посмотрел на чемоданчик, из которого лилась музыка. Он сказал: «Я вам носить, господин». Музыка, которая раскинулась шатром вокруг Одиссея, не была ему преградой, без спросу ступил он в другой мир, в чужой мир, где звучало «Night-and-day», он оттеснил смуглую ладонь с ручки чемоданчика, незаметно, скромно, решительно и по-дружески придвинулся к темнокожему великану, Кинг-Конгу, который был много выше его, непостижимы еще нетронутые, девственные леса. Йозеф не был заворожен этим голосом, голосом широкого, ленивого и теплого потока, обволакивающим глубинным голосом, голосом таинственной ночи. Все скользило и льнуло, одно к другому, как бревна в реке; тотемные животные, окружающие крааль, табу для тех, кто изменил племени, Йозеф не испытывал желания, не испытывал отвращения, ничто не влекло его, и ничто не отпугивало: Йозеф не вызывал в Одиссее ни извращенного чувства, ни состояния аффекта, он не был для Одиссея маской Эдипа, ими не двигала ни любовь, ни ненависть, Йозеф предполагал, что будут щедрые чаевые, он пододвигался все ближе, осторожно и настойчиво, он видел, что будет завтрак, что будет пиво, «Night-and-day»…
Заголосил попугай, птица любви, бог любви Кама едет верхом на попугае, истории из Книги попугаев, невероятные и непристойные, несовершеннолетней девочкой она брала их из отцовского шкафа, прятала под матрацем, попугай на старинных изображениях святого семейства, символ непорочного зачатия, попугай был осанист, попугай Розелла, одутловатый, как старая актриса, любимица публики, красный, желтый и зеленый, как лист агавы, голубым, как сталь, было его оперение, его платье, которое он свирепо отряхивал, он забыл свободу, свобода стала забытой, уже неосуществимой мечтой, птица голосила, она голосила не по свободе, она жаловалась, что нет света, что не подняты жалюзи, что не раздвинуты тяжелые занавеси, что не рассеяна темнота в комнате, что не кончается искусственно удлиненная ночь. Собаки и кошки были тоже встревожены. Они прыгали к спящей в постель, ссорились, зубами рвали изношенный шелк, и невидимо, как снег в темноте, хлопья пуха носились по комнате. Эмилия лежала, все еще окутанная ночью, которая снаружи кончилась уже несколько часов назад. Ее сознание еще было укутано в ночь. Как в гробу, покоилось ее тело в глубине ночи. Черный кот лизнул розовым язычком ухо молодой покойницы. Эмилия заворочалась, заметалась, перевернулась с живота на спину, ткнулась рукой в шелестящий кошачий мех, ухватила за голову одну из собак, пробормотала: «Что происходит, что здесь опять такое?» Откуда она возвращалась, из каких темных провалов сна? Она услышала, как не переставая урчат трубы, как крошится штукатурка, как фыркают, ворчат, топчутся и бьют хвостами звери. Звери были ее друзьями, ее спутниками, спутниками счастливого детства, из которого ныне она была изгнана, товарищами одиночества, в котором Эмилия жила, ее радостью и забавой, безобидные и преданные, они были верны мгновению, безобидные и верные мгновению существа, без лицемерия и расчета, они знали только добрую Эмилию, ту Эмилию, которая в самом деле хорошо относилась к зверям. Злой и враждебной была Эмилия к людям. Она внезапно вздрогнула и закричала: «Филипп!» Она прислушалась, выражение ее лица становилось то обиженным, то злобным. Филипп ушел от нее! Она включила свет над кроватью, вскочила, раздетая подбежала к двери, щелкнула выключателем, загорелись серебряные лампочки в виде свечей, покачивавшиеся на металлических кизиловых ветвях, покрытых зеленой медянкой, зажглись бра, свет множился, повторяясь в зеркалах, и, окрашенный абажурами в желтый и красноватый цвета, ложился желтыми и красноватыми тенями на кожу женщины, на ее еще совсем детское тело, длинные ноги, маленькие груди, узкие бедра, гладкий, упругий живот. Она бросилась в комнату Филиппа, и при естественном свете тусклого дня, проникавшем через незанавешенное окно, ее красота внезапно поблекла. В глазах был нездоровый блеск, под ними темнели круги, левое веко опало, как будто в нем совсем не осталось мускульной силы, маленький упрямый лоб был в морщинах, крупинки грязи въелись в кожу, черные волосы падали на лицо, короткими спутанными прядями. Она смотрела на стол с пишущей машинкой, на белый неисписанный лист бумаги, атрибуты ненавистного ей труда, от которого она ожидала чуда, славы, богатства, уверенности, обретенных за одну ночь, за ночь вдохновения, когда Филипп создаст выдающееся произведение, именно за ночь, а не за долгие-долгие дни, когда он, будто отбывая какую-то повинность, без конца стучит на маленькой пишущей машинке. «Он бездарность. Ненавижу тебя, — раздался шепот. — Я ненавижу тебя». Он ушел. Он убежал от нее. Но он вернется. Никуда он не денется! И все-таки он ушел. Бросил ее. Неужели с ней было так нестерпимо трудно? Она стояла совсем раздетая в его кабинете, совсем раздетая при дневном свете, мимо проехал трамвай, плечи Эмилии поникли, резко обозначились ключицы, тело утратило свежесть, а ее кожа, ее юность была как будто залита застоявшимся, свернувшимся молоком и какую-то секунду казалась творожистой, прокисшей и рыхлой. Она легла на шершавый кожаный диван, холодный и жесткий, как кушетка в медицинском кабинете, и потому неприятный, и стала думать о Филиппе; мыслями о нем, словно заклинаниями, она вызывала его образ, вынуждала его вернуться в комнату, его, смешного, бездарного, непутевого спутника жизни, любимого и ненавистного, позорящего других и опозоренного. Она сунула палец в рот, облизала его, обслюнявила, маленькая девочка, задумчивая, покинутая, растерянная, погладь-меня, поиграла с собой, и тотчас ей, уже застигнутой наступившим днем и ослепленной его вражеским светом, досталась еще одна частичка из самого нутра ночи, малая толика таинства и любви и короткая отсрочка.
«Night-and-day». Опустив глаза, Одиссей смотрел на красную фуражку носильщика, на испачканное, поношенное сукно, на козырек, надвинутый по-армейски прямо на очки и глаза, он увидел медную бляху с номером, устало опущенные плечи, выцветший ворс кителя, обтрепанные лямки передника и, наконец, различил тощий живот, едва ли достойный внимания. Одиссей засмеялся. Он смеялся, как ребенок, который быстро заводит знакомства, он воспринимал этого старика по-детски, как старого ребенка, как своего товарища по уличным играм. Одиссей радовался, он был добродушен, он кивнул ему в знак приветствия, он поделился с ним богатством, которым владел, он одарил его как победитель, он дал ему чемоданчик: музыка, голос, все это было теперь в руке старого носильщика. Бесстрашно, маленькой тщедушной тенью, шагал Йозеф по привокзальной площади, следуя за высоким широкоплечим солдатом. В чемоданчике что-то стонало, завывало, визжало: блюз «Лаймхаус». Йозеф шел за черным человеком, за освободителем, завоевателем, вслед за оккупационной армией, армией-защитницей, он вступал в город.
Шкаф, ларь с дарами, строгая тень, труха мнимого и вновь отвергнутого познания, ощутимая и неощутимая угроза, источник надежды, обманчивый родник для жаждущих: книжный шкаф с распахнутыми створками высился позади обнаженной Эмилии как некий нечестивый триптих. Кому она приносила себя в жертву, и жрица, и олениха в едином образе, опустившаяся Ифигения, у которой не было покровительницы Артемиды и которую не увезли в Тавриду? Доставшиеся ей по наследству издания восьмидесятых годов в роскошных переплетах, с золотым обрезом, ни разу не раскрытые, немецкие классики и «Маяк в океане жизни» для женских гостиных, «Борьба за Рим» и «Мысли и воспоминания Бисмарка» для кабинета хозяина дома и впридачу полочка для коньяка и сигар, библиотека отцов и дедов, которые делали деньги и ничего не читали, соседствовала с собранием книг, принесенных в дом Филиппом, неутомимым читателем; полное смятение и тяга к систематизации запечатлелись в них, обнаженное сердце, вскрытый инстинкт. И перед этими роскошно переплетенными и в тщетных поисках ответа зачитанными до дыр книгами, перед ними, отчасти поверженная к их стопам, лежала обнаженная наследница и пыталась забыть, забыть все то, что называлось действительностью, и невзгодами жизни, и борьбой за существование, и социальным неравенством, а доктор Бехуде говорил о неудавшейся попытке приспособиться к окружающему миру, но все это означало лишь одно: мерзкая жизнь, проклятый мир и конец привилегиям, ее счастливому пребыванию в мире, в котором ей так повезло родиться, вылупиться в благоустроенном гнездышке. Где поток пустопорожней лести, бурливший в ее детские годы? Ты так богата, красавица, ждет тебя наследство, прелесть моя, бабушкино состояние, миллионы советника коммерции, он о тебе подумал, тайный посаженный на диету советник коммерции, заботливый pater familias[2], он подумал о своей внучке, о еще не родившейся, оставил ей щедрый дар, обеспечил ей жизнь, он был щедр и предусмотрителен в своем завещании, он хотел, чтобы тебе было хорошо, детонька, чтобы род процветал и без конца богател, тебе не придется работать, достаточно он сам поработал, зачем тебе утруждать себя, он сам и восемьсот человек трудились на тебя, голубушка, ты будешь плавать лишь поверху, (а что плавает поверху? что плавает в пруду поверху? лягушачья икра, птичий помет, трухлявое дерево, переливчатая пятнистая пленка, тревожные отблески от разноцветного ила, тина и гниль, труп юной девушки, кого-то любившей). «Можешь веселиться, детка, на праздниках, красавица, ты всегда, Эмилия, будешь царицей бала». Она хотела забыть, забыть обесцененные закладные, отчужденные права, имперские вклады, перечисленные на новые счета, бумаги, макулатуру, забыть запущенный убыточный дом, налоги на земельный участок, не подлежавшую продаже кирпичную ограду, чиновников-крючкотворов, анкеты и бланки, предоставленные и аннулированные отсрочки платежей, юристов, она хотела забыть, ускользнуть от всего, что вводило в обман, слишком поздно, освободиться от материи, вверить себя отныне духу, которого прежде не признавала, не чтила, новоявленному спасителю, чья усилия бесплотны, «les flours du mal»[3], цветы из небытия, утешение для обитателей чердачных комнат, о-как-я-ненавижу-поэтов, этих-вымогателей, этих-старых-нахлебников, дух-утешитель в заброшенных особняках, да-мы-были-богаты, «une saison en enfer[4]: il semblait quo se fut un sinistre lavoir, toujours accable de la pluie et noir»[5], Готтфрид Бенн, ранние стихотворения, «la Morgue»[6], les paradis artificiels[7] и лесные чащи, Филипп, забредший в лесные чащи, беспомощный Филипп в густых зарослях, попавший в капкан, расставленный Хайдеггером, прогулка с подругами, вкус карамелек, которыми больше не пришлось полакомиться, Венеция, Лидо, дети из зажиточных семей, «a la recherche du temps perdu»[8], Шредингер, «what is Life»[9], сущность мутации, поведение атомов в организме, организм не физическая лаборатория, упорядоченный поток, в анатомическом хаосе ты избежишь распада, душа, да, душа, Deus factus sum[10]. Упанишады, упорядоченный порядок, неупорядоченный порядок, перемещение душ, теория множества, я-воскресну-в-звере, я-ласковая-со-зверями, как-страшно-кричал-перед-бойней-тот-бычок-с-веревкой-на-шее, мы выброшены в этот мир, Кьеркегор, страх-соблазнитель, он вел дневник, нет-не-к-Корделии-в-постель, Сартр, о нет, мне-ничуть-не-мерзко, собственное «Я», бытие и философия бытия, миллионерша, была однажды, жила-была-однажды, путешествия вместе с бабушкой, супругой действительного тайного советника, система Ауэра, гудение газокалильного света, вот-если-бы-они-все-перевели-на-золото, начало социального страхования, регулярные-взносы-обеспечат-мою-старость, молодой кайзер, обесцененные биллионы, вот-если-б-в-золоте, выплата внеочередного пособия, это было в Ницце, Английский бульвар, «Шалаш цапли», «Пастуший отель» в Каире, отель «Мена хаус» у самых пирамид, действительный тайный советник на лечении, болезнь почек, осушение илистых участков, климат пустыни, carte postale, почтовая открытка с фотографией на обороте, Вильгельм-и-Лизхен-верхом-на-верблюде, предки, Луксор, стовратные Фивы, некрополь, поле мертвецов, город мертвецов, я-умру-молодой, Адмет, молодой Жид в Бискре l'Immoraliste[11], безымянная любовь, действительный тайный советник умер, pompes funebres[12], миллионы, миллионы-не-переведенные-на-золото, девальвация долгосрочных вкладов, в храме бога Аммона, один из Рамзесов, какой, не помню, среди развалин, сфинкс Кокто, я-люблю, а-меня-кто-любит, гены ядра оплодотворенной яйцеклетки, нечего мне-бояться-двенадцать-раз-и-всегда-день-в-день, месячные, врач не нужен, Бехуде назойлив, все-врачи-сластолюбцы, мое лоно, мое-тело-принадлежит-мне-одной, никакой боли, сладостно-темная-гадость…