Вольфганг Кеппен - Голуби в траве
Он не любил ее. За что ее любить? Он больше не гордился своим родством с ней. Равнодушие владело им. С какой стати ему волноваться? Высокие чувства не теснились в его груди и не распирали ее. Те, что жили внизу, под ним, занимали Ричарда не более, чем прочие древние народы: весьма поверхностно. Он находится здесь в служебной командировке; нет, в служебной — так говорят те, что живут под ним, казарменное племя, старые служаки, слуги своих господ, его поездка вызвана соображениями общественной пользы, он находится здесь по поручению своей страны и своего времени, он убежден, что наступило время его страны, век облагороженных стремлений, общественного порядка, пользы, планирования, руководства и предприимчивости, и потому, занимаясь теперь делами, он попутно совершит турне и с романтической иронией осмотрит мир и старинные замки. Ничего, кроме беспристрастности, они не должны ожидать от него. Это давало им шанс. Август плыл в Элладу не для того, чтобы заниматься благотворительностью. История заставила Августа взять на себя заботу о запущенных греческих делах. Он создал порядок. Он нянчился с горсткой фанатиков, мечтателей, захолустных патриотов; он поддерживал разумные начинания, поддерживал умеренно настроенных, капитал, академии; он проявлял терпимость к безумцам, мудрецам и гомосексуалистам. У него были свои интересы, но это давало им шанс. Ричард знал, что юн свободен от предрассудков и враждебных чувств, презрение и ненависть не отягощали его. Подобные эмоции — как отравляющие вещества, как чума, холера и оспа, побежденные цивилизацией болезни. Ричарду введена вакцина, он приучен к гигиене и очищен от всякой скверны. Вероятно, сам того не желая, он проявлял снисходительность, ибо был молод и переоценивал молодость и взирал свысока, он свысока взирал на них со всеми их традициями, на их земли, их королей, их границы, их раздоры, их философов, их гробницы, на весь их эстетический, просветительский и умственный перегной, их нескончаемые войны и революции, он свысока взирал на это сплошное жалкое поле битвы, земля лежала под ним, как на хирургическом столе: вся искромсанная. На самом деле, конечно, он видел совсем иное; он не видел ни границ, ни королей, особенно там, где пока еще расстилались ночь и туман, подобная картина не возникала и в его воображении, такой он видел эту часть света лишь сквозь призму своих школьных знаний. История была прошедшим временем, миром вчерашнего, датами в учебниках, мучением для школьников, однако с каждым днем история двигалась дальше, новая история, история в настоящем времени, и это означало, что ты в ней участвовал, формировался, рос, действовал и летал. Не всегда было ясно, куда летишь. Лишь на следующий день все получало свое историческое определение и одновременно смысл, становилось истинной историей, чтобы стареть в школьных учебниках, чтобы однажды этот день, это сегодня, это утро оказались тем, что зовут «моя юность». Он был молод, он был любопытен, он посмотрит, что это такое, земля его отцов. Это было путешествие на Восток. Крестоносцы порядка, вот кто они были такие, рыцари разума, общественной пользы и умеренной буржуазной свободы; господень гроб им был ни к чему. Стояла ночь, когда они достигли континента. Перед ними на ясном небосводе горел холодный огонь: утренняя звезда, планета Венера, Люцифер, светоносец античного мира. Он стал владыкой темноты. Ночь и туман лежали над Бельгией, над Брюгге, над Брюсселем и Гентом. Из предрассветного сумрака поднялся Кельнский собор. Утренняя заря отделилась от мира, как яичная скорлупа: родился новый день. Они летели над Рейном, вверх по течению. Спокойно-спи-страна-родная-стоит-на-Рейне-стража-стальная: отец пел эту песню в восемнадцать лет. Вильгельм Кирш пел ее в школе, в казарме, на учениях и в походе, стража отца, стража деда, стража прадеда, стража на Рейне, стража родных братьев, стража двоюродных братьев, стража на Рейне, могила предков, могила родственников, стража на Рейне, стража, не понявшая и не выполнившая приказа, они-не-должны-здесь-хозяйничать, кто они? Французы? А кто здесь всегда хозяйничал? Люди, что жили по его берегам, лодочники, рыбаки, садоводы, виноделы, торговцы, заводчики, влюбленные, поэт Гейне, кому здесь быть хозяином? Любому, кто пожелает, кто окажется рядом, не он ли, Ричард Кирш, восемнадцати лет, рядовой военно-воздушных сил США, разглядывающий Рейн сверху, теперь его хозяин или же он вернулся лишь для того, чтобы вновь нести стражу на Рейне с такими же благими намерениями, как и те, и, может быть, вновь оказаться в сетях непонимания исторического момента? «Будь я немного постарше, — думал он, — будь мне сейчас, ну, скажем, двадцать четыре года, а не восемнадцать, тогда в восемнадцать лет я уже мог бы летать здесь, я мог бы здесь убивать и здесь умереть, нам пришлось бы доставлять сюда бомбы, нам пришлось бы их сбрасывать, мы зажгли б рождественскую елку, разостлали бы ковер, мы стали бы для них смертью, ныряли бы в небо от их прожекторов, где это произойдет и когда? Где я буду заниматься тем, чему научился? Где буду сбрасывать бомбы? Кого бомбить? Этих или других? Тех, что дальше, или тех, что уже позади, или еще кого-нибудь?» Земля над Баварией была затянута облаками. Они летели в тучах. Приземлившись, они почувствовали запах сырости. На аэродроме пахло травой, бензином, выхлопными газами, металлом и еще чем-то новым, пахло чужой страной, это был запах пекарни, запах забродившего теста, дрожжей и винного спирта, бодрящий, возбуждающий аппетит, а из огромных городских пивоварен разило брагой и солодом.
Они шли по улицам, впереди Одиссей, великий король, маленький победитель, молодой, крепконогий, безобидный, зверообразный, а за ним Йозеф, ссохшийся, сгорбленный, старый, усталый и все же плут, и плутоватыми своими глазками он сквозь стекла дешевых, как из больничной кассы, очков смотрел на черную спину, смотрел с надеждой и доверчиво, он исполнял приятное поручение, нес легкую ношу, звучащий чемоданчик, «Bahama-Joe» с его переливами, «Bahama-Joe», с его оглушительной музыкой и трескотней голосов, «Bahama-Joe», с трубами, ударниками, тромбонами, визгом, и воем, и ритмом, который разрастался вширь и заражал девушек, девушек, которые говорили себе: «Ну и негр, ну и страшила, до чего бесцеремонный, нет, я бы не смогла», «Bahama-Joe», а другие рассуждали: «Деньги-то у них есть, полно денег, солдат-негр получает больше, чем наш управляющий, рядовой американской армии, у нас в школе все учили английский, Союз немецких девушек, можно ли выйти замуж за чернокожего? Закона об осквернении расы в Штатах нет, зато травля, ни в один отель не пустят, смуглокожее потомство, дети оккупации, несчастные малютки, и сами не поймут, кто они такие, они-то не виноваты, нет, я бы не смогла!» — «Bahama-Joe», — наяривал саксофон. Перед витриной обувного магазина стояла девушка, в стекле она увидела отражение проходящего мимо негра, она подумала: «Вон те лодочки на высоких каблуках пришлись бы мне впору, если б это было можно, конечно, тело у этих парней что надо, отличные мужчины, видела как-то на ринге, наш-то потом совсем раскис, а тому хоть бы что» — «Bahama-Joe». Они шли мимо пивных и забегаловок, солдатам союзных армий вход был запрещен, а из-за деревянных загородок выползали наружу зазывалы, валютчики, хапуги: «Эй, Джо, доллар не обменяешь? Как насчет бензина, Джо? Эй, Джо, девочку не хочешь?» Они уже сидели за столиками, обсуждали товар, тянули лимонад. Кока-колу, отвратительный кофе, вонючий бульон, постельный смрад, еще не отмытый запах вчерашних объятий, припудренные пятна на коже, соломенные, как у кукол, волосы, мертвые, обесцвеченные краской, они ждали, ежедневно заказывалась свежая дичь, они смотрели в окна, не подаст ли знак зазывала, кого ему там удалось заполучить, а черномазый, у этих широкая натура, никогда не скупятся, как и положено, дикие они все же парни, живот кому-то исполосовали: «Радоваться должны, что им белую женщину предлагают, это для нас позор, чудовищный, несмываемый позор». — «Эй, Джо, сдать ничего не хочешь?» — «Эй, Джо, может, чего купишь?» — «Я достану, Джо!» — «Я куплю, Джо!» Они роем кружились вокруг, налетевшие на мед мухи, творожистые лица, голодные лица, оставленные богом лица, крысы, акулы, гиены, земноводные, едва-едва покрывшиеся человеческой кожей, ватные плечи, Клетчатые пиджаки, заляпанные грязью макинтоши, пестрые носки, грязные замшевые туфли на толстых подошвах, карикатура на заокеанскую моду из журналов и фильмов, они же скитальцы, потерявшие родину, хлебнувшие горя, рассеянные по свету, жертвы войны. Они теребили Йозефа, «Bahama-Joe»: «Немецкие деньги твоему негру не нужны, а? Мы б обменяли. А бабу твой негр не хочет? Получишь три марки. И тебе, старина, дадим посмотреть, была бы музыка». «Bahama-Joe» не музыка, а серебряный звон. Одиссей и Йозеф слышали шепот и не слушали его. «Bahama-Joe», они не обращали внимания на шептунов, на шипящих змей, огромный, как кит, Одиссей, бережно отстранил их, оттеснил хлипких мошенников, нагулявшихся жеребцов, прыщавые морды, зловонные носы. Йозеф следовал за могучим Одиссеем, кренясь в его кильватере из стороны в сторону. «Bahama-Joe», они шли и шли, мимо новых кинотеатров: неумирающая страсть, безжалостно захватывающая история врача, мимо новых отелей: сад на крыше, вид на руины, час за коктейлем, на них летела известковая пыль, капал раствор, они шли по оживленным торговым улицам, проложенным средь пустырей и развалин, слева и справа тянулись одноэтажные бараки, вспыхивала хромированная сталь, неоновые огни, полированные зеркала, парижские духи, нейлоновые чулки, шотландское виски, калифорнийские, ананасы, разноцветные газетные киоски: где взять десять миллионов тонн угля? Перейти улицу было нельзя, горел красный свет. Поток трамваев, машин, велосипедистов, шатких трехколесных автомобилей и тяжелых американских грузовиков двигался через перекресток.