Ирина Потанина - Русская красавица. Кабаре
— Значит так… — Рыбка салфеткой промокает лоб и встает. — Я устал… Нужно отдохнуть…
Неужто, отпустят? Неужто, дадут выспаться? Дим, да мы их, кажется, вымотали… Ай да мы! Нет, не годятся они в настоящие следователи. Школы нет, вседозволенности недостаточно… Кишка тонка!
Вот сталинские следователи допрос сутками вести могли. Рукоприкладства не гнушались, ложными показаниями и очными ставками головы морочили. И то, оставались те, кто не ломался. Вот как Сергей Эфрон. Помнишь, я тебе рассказывала? Да, именно муж Цветаевой. Первый и единственный. У нее любвей было много, судьба — одна. Несмотря на долговременные разлуки и разницу во взглядах на жизнь. Да что ты вопросы такие дурацкие задаешь?!
Да, дети — все трое — от него. Почему трое? Давай считать. Ирина — умершая от голода в три годика. В двадцатом году Марина Ивановна оставила обеих дочерей в приюте — это был единственный шанс развязать себе руки и отправиться на поиски хоть какого-то устройства. В ближайшее же время Цветаева собиралась забрать девочек обратно — вот только чуть-чуть наладить быт и… Потом Аля заболела и Марина Ивановна, забросив все, взялась ее выхаживать. И вот тогда смертельно перепуганную за здоровье старшей дочери, Цветаеву настигает известие: Ирина умерла от истощения. No coment.
Третьим был сын Георгий, для домашних — Мур. Желанный, обожаемый, у природы выпрошенный… Пять лет прошло с момента смерти Ирины, тринадцать — с рождения Ариадны. Семья Эфрон три года уже жила во Франции. Ах, как хотела Цветаева сына, как много думала о нем, какую прочила судьбу! И бог дал. «Маленький Марин Цветаев», — говорил о Муре Сергей Яковлевич. Георгию было четырнадцать, когда мать привезла его в СССР.
У Марины Ивановны попросту не было другого выхода, она не могла не поехать… Муж и дочь, страстно мечтавшие о возвращении на Родину, уже уехали, и Марина стала изгоем в эмигрантской среде. Все газеты только и писали, что о Сергее Эфроне, который оказался агентом советской разведки, и теперь, провалив задание, отозван к хозяевам. Несколько раз Цветаеву вызывали на допросы во французскую полицию. «Доверие моего мужа могло быть обмануто, мое к нему — остается неизменным», — говорит она, отказываясь отрекаться от Сергея. Что ж, выхода не остается. «Значит, отправляйтесь следом за ним» — говорят ей.
Всем известно, чем, в конце концов, окончилась эта ее поездка. Марина Ивановна повесилась, когда Муру было всего шестнадцать лет. Почти без поддержки, в сложное военное время, Георгий Эфрон сумел и выжить, и окончить школу, и даже поступить в московский литературный институт, где этот не по годам серьезный парень был признан весьма талантливым и перспективным. Хвалили, уважали, советовали, но… не уберегли. В 1944 году Мура призвали воевать. Там он и получил роковое ранение. Погиб, предположительно, по пути в госпиталь.
Ах, как хотела Цветаева сына, как много думала о нем, какую прочила судьбу!
Вот и выходит — трое детей, все Эфроны, все с переломанными судьбами. Ты, кстати, Димка, отвлекаешь все время, и я теряю нить разговора. К чему я все это говорила?
Да к тому, что уж слишком быстро Рыбка сдался, совсем не профессионально работает. Все эти крики, беспочвенные обвинения, взбалмошные требования… Все эти четыре часа — ничто, в сравнении с самым безобидным приемом любого из советских НКВДшников, даже тех, что работали в самое, как сказала Ахматова, «вегетарианское время». А уж о тружениках 39-го и говорить не приходится. И какого согласия хочет добиться от меня Рыбка, если даже там — в Лефортовских застенках времен сталинских чисток — оставались люди, которые и после всех пыток, не подчинялись требованиям следствия. Если даже они не сдавались, то отчего же должна вдруг сломаться я? Смешные надежды, скажи, Дим?
Про Сергея Эфрона? С каких это пор ты стал судьбами семей поэтов интересоваться? Что? С тех пор, как стал плодом моего воображения? Да, наверное… Подсознательно я, конечно же, пытаюсь сделать тебя лучше, чем ты был при жизни.
Сергей Яковлевич Эфрон был как раз из тех, кто не сломался на следствии. Отказался подписывать обвинения сотоварищам. Ему и так, и так объясняли, что следствие хочет услышать, а Эфрон — ну как из вредности, ей богу, несчастные следователи извелись с ним, бедняжки… — все правду твердил. Повторял до бесконечности: да, все мы были шпионами, но советскими же!
Измученный, раздваленный, поставленный на грань… Все равно не пошел против совести и никого не оговорил. Не подписывал обвинение, даже когда самые близкие люди — те, с кем огонь и воду проходил в борьбе за советский строй, — затравленно твердили на очных ставках:
— Сережа, дальше запираться бесполезно. Есть определенные вещи, против которых бороться невозможно. Рано или поздно ты все равно признаешься и будешь говорить… Как и все мы. Все мы уже сознались, что работали против родины…
В ответ, доведенный до отчаяния Сергей Яковлевич, бессильно откидывал голову, прикрывал «ясно-лазурные» глаза — нет, не такие уже, это описание соответствовало его глазам много раньше, до того, как дымка горечи навсегда лишила его «ясноокости» — шептал потрескавшимися губами:
— Я ничего не понимаю. Это все ложь. Раз так, пусть меня изобличают мои друзья. Им виднее. Сам я ничего сказать не могу…
И не говорил. Не стал наговаривать на себя и других, даже когда увидел показания дочери. Ариадна находилась здесь же, в руках тех же палачей. Показания ее оканчивались вымученной фразой: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки».
«Остановите допрос, я очень плохо себя чувствую», — такая фраза Эфрона не раз встречается в отчете скрупулезных машинисток. Сергею Яковлевичу действительно было очень, очень, бесконечно плохо… Он пытался покончить с собой, лежал в психиатрическом отделении тюремной больницы, чудом оставался живым после страшных допросов, на которые следователи вытаскивали его в моменты краткосрочных отступов болезни. Громадная внутренняя трагедия надорвала его разум. Буквально на его глазах строй, в который так верили, безжалостно перемалывал самых преданных своих сторонников. Люди, которых лично Эфрон убедил вернуться на родину, гибли теперь в тюремных застенках. И это было выше всякого понимания… Безумный, больной, разуверившийся, Эфрон все же оставался стоек. Ничего не подписал, никого не предал, никого не оговорил… Держался до последнего. До самого расстрела…
/Ушел — не ем:/Пуст — хлеба вкус./Всё — мел./За чем ни потянусь./…Мне хлебом был,/И снегом был. / И снег не бел,/ И хлеб не мил./ Это Цветаева, это уже в январе сорокового. Злые языки говорят, что не мужу. Но — все ему, да ведь, Димочка? Ты пойди, разыщи, спроси… Тебе оттуда сподручнее, а мне так интересно. Ему или не ему? А? Что? Продолжать? Хорошо-хорошо. Слушай.
Сергея Яковлевича забрали в октябре тридцать девятого, спустя полтора месяца после ареста дочери…
— Ты слышишь меня?! — Рыбка, оказывается, еще не ушел. Застыл на полпути, начал что-то говорить, теперь вот добивается моей реакции. Что так кричать? Спокойной ночи я ему, что ли, должна пожелать? — Не время для простраций! — кричит он. Словно большая, угрожающе посеревшая грозовая туча, Рыбка раскачивается возле двери и накаляет обстановку резкими рубленными фразами. — Думать надо! Один, блин в просрации — все казенное добро про… — Рыбка спотыкается об Лиличкин взгляд, — профукал… Другая — в прострации. А мне что теперь?! Повторяю тебе, Марина, делай, что хочешь, но, чтоб через двадцать минут я услышал связный план поисков Артура. Часть долгов — его! И он вернет мне их живой или не очень! А не то сейчас официально всю эту лабуду обкрутим, Артура обвиним и розыск подадим. Так что ты, Марина, лучше по-хорошему скажи, где его искать. Ему же лучше будет. Мне доподлинно известно, что он говорил с тобой о совместном бегстве… Значит, ты должна знать, где его искать. Ты ведь заметила медальон? Значит, можешь, значит умеешь! И… Короче, если по моему возвращению ты не расскажешь все, что знаешь, я буду действовать другими методами. Не забывай, всякой информации у меня о тебе предостаточно. Это еще Артурка постарался. У него же, ты знаешь, пунктик на сборе сведений, которые потом можно использовать, как поводок…. Ты бы хоть в качестве мести взялась Артура найти, а?
— Не за что мстить, — усмехаюсь, параллельно чувствуя приступ абсолютнейшей апатии.
Опять двадцать пять! Похоже, я нашего Рыбку недооценивала. Слабое подобие грамотных традиций ведения допроса наблюдается…. Сделал вид, будто отпускает, полоснул надеждой и снова потуже поясок безнадеги затянул. Чтоб было, с чем сравнивать… Чтоб было, чего хотеть… Теперь, когда поверила уже, что сейчас спокойно отправлюсь спать, держать себя в руках довольно тяжело. Веки потяжелели на тонны, мысли готовы с чем угодно согласиться, лишь бы их оставили покое, нервы ежесекундно собираются сорваться и закатить истерику… Сижу, повесив голову на руку, кручу на указательный прядь волос из челки, шатаюсь вместе с поездом, пытаюсь придумать, что мне Рыбке отвечать.