Татьяна Белкина - Всё хорошо!
— Эмилия Николаевна, голубушка, уже успокойтесь, пожалуйста. Присядьте. Расслабьтесь. Со мной побеседуйте, а то за две недели двух минут для меня не нашлось. Как раз про дела вашего театра и нашего фонда поговорим.
— Да, да. Конечно. Вы уж меня извините, Борис Израилевич. Я очень вашу поддержку ценю. Русский фонд такое важное дело делает! Мы с театром в девяностые только благодаря вам выжили. И сейчас вон какой конкурс помогли организовать. Со всего мира дети собрались. И из Америки приехали, и из Германии. Меня больше всего японцы поразили со своим театром кабуки. Это просто поразительно — какая пластика! Федор, куда? Какой туалет, что у тебя, медвежья болезнь случилась? Зачем ты все финики враз съел? Ты же их в подарок вез. Девушка, простите нас, бога ради. Он быстро.
— Милочка, можно, я вас, как прежде, по имени называть буду? Вы только не волнуйтесь так. Все же на месте. Уже домой летим. Присядьте, дорогая, отдохните, на вас же лица нет.
— Да, пожалуй. Никак расслабляться не научусь. Меня Оленька ругает все время, дочка старшая. Она у нас доктор. Младшая, Маруся, — учитель, в мою породу. Мама всю жизнь в школе проработала. А я чужих детей музыке и танцам учу, а своих не выучила. Даже школу музыкальную не закончили. Вот внучка, Верочка, у меня занимается, с нами летит. Уже знакомы? Да, королевой была. Ну уж, «необыкновенная»… Данные, может, и неплохие, но не для профессионального балета. Нет, как же я все-таки вам благодарна за этот чудесный праздник, просто нет слов!
— Нет слов — и не надо. Помолчим. Послушаем стюардессу нашу. Про безопасность и все такое. Вот и полетели. Какой хороший пилот, моментальненько скорость набрал! И самолет хороший. Я «Трансаэро» очень уважаю. Хотя обычно в Израиль «Эль-Алем» летаю. Но сейчас так рад, что с вами вместе, да еще и рядом сесть довелось.
— Боже, что за несчастье! Снова турбулентность. Как же этот Израиль далеко. Ненавижу летать. Так сердце давит… Всю жизнь мучаюсь с двумя вещами — с самолетами и еврейским вопросом. Причем удивительно, никаких даже мало-мальски еврейских корней в моей родословной и никакого отношения к авиации. Когда я родилась, отца забрали в армию и отправили в авиационную школу, но потом списали в инженерные войска по профнепригодности. Высоты боялся. А я в результате с ним уже только после войны встретилась. Потом этот процесс самолетный. Всю душу раскурочил, жизнь наизнанку вывернул. И надо же было так вляпаться, второй раз замуж выйти — и снова за самолет. Помните, у Маяковского «Товарищу Нетте — пароходу и человеку»? Так вот, Костя мой по аналогии — человек и самолет. Авиаконструктор. Слава богу, не летал. Только чертил в институте военном. Но самолет всегда у нас был на первом месте, а мы с девчонками — как получится.
— Не переживайте, Милочка, все нормально будет. Мы же над морем летим, здесь всегда турбулентность.
— Да я и не переживаю. Поздно уже переживать. Отпереживала свое. Только вот сердце что-то болит.
Вы не поверите, сколько слез из-за самолетов этих пролила. Я, может, вам отдыхать мешаю, Борис Израилевич? Простите, это у меня уже возрастные изменения, наверное. Словесный понос от волнения, как у Федьки Митрюкова.
— Ну что вы, что вы! Я как раз люблю побеседовать в спокойной обстановке. И где ж ее взять? Кругом бедлам. Все бегут, не знают куда. Вот только и осталось, что самолет. Вы, Милочка, продолжайте. Какое же имя у вас чудесное.
— Это третий мой крест. Из-за имени этого все и случилось. Как только маму угораздило в тридцать девятом в Сибири такое имечко ребенку дать! Она там в народном театре Эмму Бовари играла. Комсомолка романтическая — с синеблузочниками в Сибирь отправилась. Необыкновенная была мама моя. Я у деда в деревне вятской во время войны жила. Там все тоже было непросто. Но никакого декадентства. И родня вся деревенская — точно по статусу. А мама как будто из другого теста слеплена. Говорят, в бабку Анну. Та не из деревенских и пожила недолго. Какая-то темная история с ее смертью связана. А мама наполовину сиротой росла и аристократкой выросла. Ну, да я про имя. Сначала в деревне меня коровушкой дразнили. Там все коровы Милки да Зорьки. Но дед уже осторожный стал, больше коров не заводил, после того как три года Беломорканал рыл за Зорьку свою. Так бы там его и зарыли, если бы брат материн у Калинина не выпросил ему прощения.
— Как вы любопытно все рассказываете, Милочка. Что ж, дядя ваш с Михал Иванычем Калининым, значит, был знаком?
— Ой, Борис Израилевич, и не спрашивайте. Так все запутанно. Вроде он там в образовании что-то делал. Я его не застала. Меня мама когда в деревню привезла в сорок третьем, на него уже похоронка пришла. А к концу войны дед на четверых сыновей похоронки получил, а пятого из немецкого лагеря в Воркуту прямой дорогой направили. Чтоб от жизни лагерной не отвыкал. Там и скончался.
— Да, Милочка. Тяжелое время было. Куда ни кинь — всюду клин. У меня ведь тоже одна половина родственников в немецких печах сгорела, а вторая на русских лесоповалах замерзла. А что это вы такое про еврейский вопрос намекали?
— Да уж какие намеки. У меня муж первый — Миша Мендельсон. Вы ведь знаете, я в Ленинграде училась, училище Вагановское закончила. Только век мой балетный недолгим оказался.
— Ну конечно, конечно. Как же не знать про такую квалификацию! Да и знакомы мы уже годочков — дцать. Я и Николая Петровича, батюшку вашего, отлично помню. Я ведь во Всесоюзном обществе охраны памятников карьеру начинал. Такой музейщик был! Энтузиаст! Соловей! Его даже в министерстве все знали, никто отказать не мог. Он и здание новое для музея своего построил, да и вам, я слышал, помог с театром. Только вот про мужа я не знал.
— И мне бы не знать вовек. Все хорошо так начиналось. Мама меня к тетке в Ленинград привезла, когда дед заболел, а та говорит — мол, негде мне вас приютить. Отец еще где-то в армии был. Дора только родилась. Мать во время войны директором детского дома в Вятке работала. А потом там какие-то сверки-проверки. Собрала нас и к отцу вроде поехала. Но у него там тоже любовь фронтовая. В общем, пристроила она Дору в Вятке, а меня, от отчаяния, в училище это привела. Я тощая была, кожа да кости. Впрочем, тогда все такие были. И что удивительно, приняли. Так вот я в театр и попала. Ну, про училище неинтересно. Все как у всех. Интернат на улице Правды, холод собачий, есть хочется все время. И вот заканчиваю я училище, и берут меня в Кировский театр! Вы, Борис Израилевич, какого года? Тридцать шестого? Точно, мы ж юбилей ваш в мае праздновали, совсем памяти не стало. Ну, так вы понимаете, какое это счастье. И общежитие дают, и зарплату. Мне, конечно, родители очень тогда помогали. Они в Подмосковье жили. Отец в Академии военно-инженерной учился. Потом уже в Германию уехали. Но я не про то опять. Голова с этой турбулентностью совсем не работает! А может, и просто не работает…
— А вы винца красненького пригубите. Спасибо, милая девушка, чудесное у вас обслуживание, только трясет слегка. Что вы говорите, грозовой фронт прошли? Ну и славно, славно. И на земле фронт, и на небе. Как же вас зовут, нимфа вы наша воздушная? Слышите, Милочка, Эммой зовут. Мир полон совпадений. Чудесное имя. Чудесное. Как и вы! Благодарю. Нет, спасибо. Больше ничего не нужно. Да, ну и что же там с Мишей этим, с композиторской фамилией?
— С Мишей было все очень плохо. То есть плохо было у меня с мозгами. Нам ведь тогда про дружбу народов и все такое с утра до вечера уши полоскали. Я и не думала, кто он там. Мне фамилия понравилась. Я примерно так рассуждала: «Разве люди запомнят на афише, что танцует какая-то Воронова? А вот Эмилия Мендельсон — это звучит гордо!» Можете себе представить, какая идиотка была?
— Да, неосторожненько вы с фамилией. Это в каком же годочке было?
— В шестьдесят пятом. Я уже пять лет в Кировском танцевала. В солистки вышла. Но до примы далеко было. Видимо, и таланта не хватало, и связей. А Миша, тихий такой, как тень за мной ходил. И с квартиркой, и с едой домашней. У него родители врачи, сам тоже медицинский заканчивал. Ну и решила я, что пора мне имидж, как теперь говорят, поменять. Отец, царство ему небесное, прилетел в Ленинград. Они как раз из Германии вернулись. Демобилизовался после тридцати пяти лет армейской службы и решил на родину, в Сибирь. Я тогда не могла понять, как можно Москву на глушь сибирскую променять, а теперь хорошо понимаю. Помните у Бродского: «Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря?». Недаром политруком на войне был. А мне тогда сказал, что я глупость делаю большую. Но он никогда нам не приказывал. И тут не стал настаивать. Мол, что поделаешь, любовь зла. Я все еще не поняла. Только когда мне в театре прямым текстом намекнули, что никаких Мендельсонов у них в солистках не будет, до меня доперло. А куда уже было деваться? Миша, он как ребенок на дне рождения. Держался за меня, как за игрушку подаренную. Вот так моя неблестящая карьера и покатилась под уклон. Но все бы еще ничего. В театре и не за такое к воде ставят. Танцевала я себе пятого лебедя в третьем ряду, страдала тихонько и уже о ребенке думать стала, как тут самолет этот.