Авраам Бен Иегошуа - Смерть и возвращение Юлии Рогаевой
На краю ряда стоит какая-то крестьянка, колдуя над дымящимся котлом. Старая, молодая? — невозможно понять, платок и полушубок стирают возраст, а впрочем, судя по лежащему рядом, на толстом одеяле, и упакованному, как почтовая посылка, маленькому ребенку, скорее молодая. Из теплого чепчика выглядывает симпатичная детская мордашка, и Кадровик вспоминает, как всего лишь пять дней назад шел по коридору своего отдела следом за энергично ползущим впереди ребенком своей Секретарши. Ему хочется поднять на руки и этого упакованного в мех малыша, но он боится, что мать испугается и закричит, и поэтому вынимает из кармана еще одну зеленую бумажку и протягивает ее закутанной женщине. Нет, нет, он не собирается отнимать у нее сына. Вот, разве что, она даст ему попробовать свое варево? Уж очень оно похоже на израильский чолнт[4] из картошки и красной фасоли — правда, потемнее, почти черное на вид, но и тут из горячей гущи аппетитно выглядывают красные головки чего-то бобового, вроде чечевицы. Женщина испуганно отстраняет его руку и бормочет что-то невнятное, но он указывает ей на котел, потом на себя и, не дожидаясь, пока она поймет, берет лежащую рядом с котлом мятую жестяную кружку и сам зачерпывает из дымящейся гущи. Соседние торговки тоже начинают почему-то громко кричать и размахивать руками, но горячая вязкая жидкость уже течет ему в горло, удивляя своим непривычным и резким вкусом. Рискованно, конечно, есть чужую пищу, не разобравшись, но в армии его столько раз кормили всякой сомнительной бурдой, что его желудок, можно думать, выдержит и это испытание. Ну, а если что, так можно ему и помочь, даже вырвать отраву в крайнем случае. И с этой мыслью он спокойно кладет кружку, улыбается на прощанье этой странной, всё еще бормочущей что-то невнятное поварихе и ее закутанному малышу и поворачивает назад, к подземной базе, с некоторым удивлением видя, что за ним идут несколько женщин, взволнованно крича и размахивая руками. Это их непонятное волнение словно гонит его в спину, так что он всё ускоряет и ускоряет шаги и уже видит впереди ворота и стоящих за ними охранников, которые, заметив его, торопятся открыть вход, через который он быстро проходит на базу, оставив кучку вопящих женщин за оградой.
Мы даже понять не успели, что он собирается делать, этот приезжий незнакомец, а он уже схватил кружку и стал глотать. Ну, как остановишь человека, если он по-нашему не понимает? Мы было побежали за ним, хотели ребятам на воротах крикнуть, чтобы сказали ему, пусть вырвет, она не знай что готовит, эта безумная, да они тоже хороши, охранники эти, — заперли за ним ворота, а на наш крик даже носа не кажут. Завели себе привычку только на тех обращать внимание, кто за вход платит! Отцы наши и деды всё тут построили в свое время, а нас вот теперь да не пускают. И что теперь будет с этим чудиком в плаще? Он ведь так и не понял, что у полоумной отведал. А полоумная, она полоумная и есть — варит себе Бог знает чего, даже земли в котел может насыпать, и трав любых без смысла и толка, и тараканов сухих, мы сами видели, порой набрасывает туда «для вкусу». Мы-то ей всё спускали, пусть себе стоит, жалко ее, тоже ведь баба несчастная, и ребеночек вон у ней неизвестно от кого, а теперь вот того и гляди из-за нее нас же в милицию потащат, что мы, мол, приезжих людей травим. Дай Бог, чтоб обошлось и чтобы чудик этот не помер, а не то прогоним ее на всякий случай с базара, пусть себе идет от нас подале, неразумная баба, и ребенка своего заберет, всё равно ему не выжить, шатается она с ним по лесным чащам, того и гляди сожрет его какой-нибудь зверь, и поминай как звали…
Вначале ему кажется, что проглоченное варево отдает соленой рыбой. Потом его рот заполняет вязкая сладость, он даже сплевывает украдкой, и, хотя плевок имеет соленый привкус крови, на вид он зеленоватого цвета. Надо было глотать постепенно, учили же его, дурака. Впрочем, что толку теперь каяться. Остается положиться на свой железный желудок. Если уж армейским поварам не удалось его отравить, что ему какие-то крестьянки?!
Но все-таки что-то с ним не в порядке. Кажется, он только-только добрался до матраца и укутался одеялом, а его уже будит какое-то бурление, рези и непривычная тяжесть в животе. Он с недоумением прислушивается к себе, но тут внезапная острая боль буквально подбрасывает его на постели. Словно кто-то любопытный вдруг стал ковыряться в его внутренностях каменным топором. Потом боль уходит, оставив по себе холодный пот и странный озноб, и он понимает, что должен немедленно исторгнуть из себя ту гадость, которую он проглотил на рынке. Кажется, его организм тоже согласен с этим выводом, потому что теперь его срывает с места неудержимый позыв в туалет. Он растерянно оглядывается кругом. Помещение залито солнечным светом, никого нет, видимо, уже поздно, и все разошлись, где же у них тут туалет, черт побери?! Ему кажется, что у него вот-вот что-то лопнет в кишках, и лишь в самую последнюю минуту он видит притаившуюся в углу зала маленькую каморку и почти бегом бросается туда. Это действительно туалет, но на местный манер — без окна, без унитаза, просто четыре стены, каменный пол с дырой посредине и обрывки газет вместо туалетной бумаги. Но ему уже не до удобств — он просто вываливает из себя всё, что давило и бурлило внутри, и, освободившись, ощущает вдруг такую слабость, что уже не может ни стоять, ни даже сидеть, и падает ничком прямо на холодный, грязный пол, дрожа от страшного озноба. Потом в его внутренностях снова рождается уже знакомая острая резь, и он начинает извиваться по полу, стараясь этими судорожными движениями утишить невыносимый приступ. Всё же ему еще хватает юмора, чтобы увидеть себя со стороны и подумать, что сейчас он, наверно, похож на того Эроса, о котором накануне говорил Змий подколодный, — так же бесстыден и грязен, как тот, и так же являет собой воплощение единства противоположностей: божественное творение, тонущее в нечистотах на полу казарменного сортира. Да, хорошо, что Старик назначил его всего лишь посланником, а не командиром, — будь он на месте старого сержанта, пришлось бы ему сейчас искать, где спрятаться от своих же солдат.
Он понимает, что в голове у него мутится и что он несет какую-то чушь, но не имеет сил подняться и позвать на помощь. А она ему явно понадобится, армейский опыт уже подсказывает ему, что всё произошедшее — только начало отравления и проглоченный с таким легкомыслием татарский «чолнт» еще далеко не сказал своего последнего слова. Но хотя боль уже отступила, он по-прежнему не может ничего предпринять, но теперь уже из-за полного бессилия, вызванного всё новыми, почти непрерывно следующими друг за другом приступами поноса, только ухитряется каким-то чудом стащить с себя загаженные штаны и рубашку и лежит, полуголый, на холодном каменном полу, пока не замечает вдруг, приоткрыв мутные глаза, что в освещенном солнцем проеме входа стоит мальчишка-сирота. Паренек смотрит на него с какой-то неожиданной и взрослой серьезностью, и, хотя Кадровик уже знает, что тот то ли забыл, то ли просто отказывается понимать слова, которые слышал в Иерусалиме, он все же бормочет ему на иврите, что нужно позвать сержанта, потому что ему нехорошо и без помощи он не обойдется.
Глава седьмая
Быстро осмотрев лежащего на полу гостя, сержант, ни слова не говоря, исчезает и вскоре возвращается с тремя солдатами, которые несут носилки и одеяло. Они умело перекатывают заболевшего на носилки, накрывают одеялами и несут к служебному лифту. Вот он, спуск в загадочное подземелье. А вот и медпункт — в нескольких шагах от выхода из лифта, чуть дальше по коридору. Медпункт пуст и явно запущен, видно, и тут дежурит, да и то не всегда, какой-нибудь фельдшер-сверхсрочник, а заболевшие солдаты охраны наверняка предпочитают обращаться к врачу в ближайшем поселке. Лампочки перегорели, из крана капает, а центральное отопление, судя по холоду, не работает уже давно, однако, к счастью, есть аварийное освещение, тоже времен холодной войны, и оно позволяет сержанту устроить своего неожиданного пациента. Кажется, старик даже рад, что наконец-то командует хоть каким-то осмысленным делом, а не охраной этого дряхлого комплекса. Он деловито велит солдатам поставить кровать поближе к туалету, потом снимает с больного одеяла, обтирает его влажными тряпками и просушивает детскими пеленками, принесенными откуда-то из коридора, видно, из отделения для тех женщин, которым пришлось бы рожать под землей, если бы холодная война внезапно стала горячей. Теперь, когда первые срочные меры приняты, Кадровику дают немного воды, чтобы предотвратить обезвоживание, и он с отвращением всасывает через стиснутые зубы тепловатую, несвежую жидкость.
Кажется, ситуация стабилизировалась. Сержант отправляет солдат обратно на дежурство, посылает мальчишку за Временным консулом, а сам усаживается рядом с постелью, чтобы помочь своему пациенту в случае нового приступа поноса. И действительно, приступ не заставляет себя ждать. Сержант снова обтирает больного и опять, как умеет, заворачивает его в пеленки несостоявшихся младенцев, благо Кадровик так ослаб, что уже не сопротивляется чужим прикосновениям. Голова у него тяжелая, мутная, глаза закрываются сами собой, и, когда на пороге медпункта появляются Временный консул и Журналист с Фотографом, он даже не в состоянии им кивнуть. Консул потрясен состоянием иерусалимского посланца и выражает готовность немедленно сменить сержанта у его постели, но оба газетчика, кажется, несравненно больше потрясены размерами впервые открывшегося им подземного убежища — они тут же принимаются обсуждать, служил ли этот гигантский размах противоатомной защиты средством, с помощью которого наглая и агрессивная власть поддерживала в себе ощущение своей неуязвимости, или, напротив, его следует считать свидетельством ее слабости и страхов. Фотограф начинает торопливо настраивать свой аппарат, но сержант тотчас отнимает у него камеру и на всякий случай даже выворачивает из нее объектив, сурово объясняя, что тут снимать запрещено.