Владимир Шаров - Будьте как дети
С директором у нее вообще сразу установились на редкость хорошие, доверительные отношения. Среди прочего он обещал Дусе, что поможет, если тот, конечно, жив, найти брата, причем завел речь о Паше сам, ей даже ни о чем не пришлось просить. Каждый вечер в его кабинете они, чаевничая, обсуждали прошедший день, намечали, что должно быть сделано завтра - говорили не только об уроках, еде, бане, одежде, но и коммунарском самоуправлении. Чекист расспрашивал Дусю о каждом воспитаннике и о каждом отряде. Кто в нем лидер, а кто есть и останется ведомым, кто человек коллектива, а кто сам по себе - одиночка, смотрел сделанные ею за день записи. Беседовали они и просто о жизни.
Так прошло восемь месяцев, а потом в один из последних дней ноября директор прямо с урока, не позаботившись о замене, вызвал ее к себе в кабинет. Едва Дуся вошла, извинился, что сорвал занятие, но сказал, что тянуть не имел права. Из Москвы получено срочное и чрезвычайно ответственное задание. Часть найденного ею он месяц назад отправил в Москву лично Дзержинскому, и вот сегодня Феликс Эдмундович секретной телеграммой подтвердил важность начатой Дусей работы. Более того, продолжал директор, Дзержинский просит по возможности откомандировать нескольких сотрудников для ее продолжения и спрашивает, нельзя ли на сугубо добровольных началах направить одного из воспитателей детдома - лучше из тех, кто подобными вопросами уже занимался, для сбора новых материалов, что называется, в “поле” - прямо среди городской шпаны.
Сказав про “поле”, директор выжидательно посмотрел на Дусю, но она молчала, и тогда он, прямо по Никодиму, добавил, что если она согласится, ЧК с санкции Дзержинского, чтобы найти Дусиного брата, прошерстит всю Сибирь и Дальневосточную республику. Если здесь ничего не найдут, есть разрешение на использование заграничной резидентуры в Харбине, Шанхае, в случае необходимости и в Европе.
Соглашаясь, Дуся кивнула. В сущности, она давно уже ждала, что разговор с Никодимом и ночь, когда она прочитала про смерть мужа, должны вылиться во что-то вселенское, и теперь не была напугана ни тем, что ей предстоит стать городской шпаной, ни тем, что Пашу будут искать чуть ли не в десятке стран. Дусе даже начало казаться, что ее наставником так и было задумано.
На следующий день, чтобы новый избранный народ с ходу ее не отверг, наоборот, признал за свою, в детдоме для затравки она была обрита под ноль (позже Дуся любила говорить, что то был ее первый постриг). Разом лишившись длинных и очень красивых пепельных волос, она, едва только дотянулась до зеркальца, с удивлением обнаружила, что решительно помолодела и смотрится хоть и изможденным, но весьма смазливым подростком. Одним из тысяч других, кто, несмотря ни на что, выжил в тифозном бараке. В общем, первый этап ее скорее обнадежил, она даже стала думать, что предложенная роль, может, и вправду по ней. Дальше Дуся перешла в руки детдомовского завхоза, в каптерке которого нашелся целый ворох всяческого рванья. Она переоделась, по дурости больше думая о чистоте, чем о тепле, была до отвала накормлена и на рассвете, воспитанники еще спали, выпущена за ворота колонии.
Оказавшись одна на занесенной снегом улице, она, какое-то время привыкая к своему новому положению, к холоду, нерешительно топталась и вдруг ни с того ни с сего уверилась, что с ней благословение Божие и испытания, которые будут ниспосланы, окажутся ей по силам. Уже зная, что ее и примут, и не обидят, она легко, пожалуй, что и весело засеменила в сторону городского рынка. До базарной площади за Дусей на всякий случай следили, но едва пошли торговые ряды, она, по словам топтуна, “сделала ноги” и, словно опытный воришка, растворилась в толпе.
С директором детдома у нее было договорено, что в коммуне она будет появляться примерно раз в два-три дня, чтобы оставить собранные материалы, а заодно вымыться и поесть. Два месяца, что она прожила на улице, этот график соблюдался без сбоев. Окончательно Дуся вернулась в коммуну лишь в конце декабря, прямо перед Рождеством, когда уже снова лежал снег. Насколько я знаю, директор коммуны результатами ее командировки остался вполне удовлетворен, она даже получила грамоту от Хабаровского ЧК. Всего среди шпаны Дусей было записано около дюжины языков и примерно полсотни молитв (прилюдов и считалок). Не сомневаюсь, что того конверта с языками, который Ленин получил от Дзержинского незадолго до своей смерти, без нее никогда бы не было.
Проведя в Хабаровске почти год, но так ни сама, ни с помощью “чрезвычайки” не найдя никаких следов брата, Дуся в январе двадцать третьего года вернулась в Москву. Как и после смерти сына, она думала, что общая беда их с матерью еще сильнее сблизит, но получилось наоборот. Мать из ее хабаровских писем почему-то поняла, что Дуся знает, где Паша, и возвратится уже вместе с ним, теперь же, лишившись последней надежды, не могла ей простить обмана. Дуся видела, что что бы ни делала, все вызывает в матери глухое раздражение, едва ли не ненависть. Будто она и впрямь виновата. Еще больше Дусю огорчало, что от нее успел отвыкнуть Сережа. Он хоть и встретил ее с радостью, прежней доверительности уже не было.
В Москве она ходила в церковь Троицы в Никитниках, там же и исповедовалась, но священника, которому она могла бы открыться, как раньше отцу Пимену, отцу Амвросию или отцу Никодиму, не находилось, и искать его, во всяком случае сейчас, она тоже была не в состоянии. В общем, настроение было тяжелым, хотя по внешности жизнь текла вполне благополучно. Для недавно открытого издательства “Молодая гвардия” она переводила сказки с немецкого и со скандинавских языков, работы было много, и они жили сыто, время от времени даже посылали деньги свекрови с племянницей, которые застряли в Густинине. Переводить Дусе нравилось, немалым довеском было и то, что весь день она находилась дома, рядом с Сережей, и отношения с ним постепенно начали восстанавливаться.
Пимена на свете уже не было, но примерно раз в месяц она ездила в Онуфриевку к его келейнику Анфиногену. Отвозила продукты, кое-что из одежды ему и нескольким монахиням из бывшего Оптинского женского монастыря, которые в соседней деревне купили себе две избы и продолжали жить строго по афонскому уставу. Конечно, Анфиноген и монахини были отдушиной, и все же без своего духовника временами ей делалось до того худо, что хоть волком вой.
Так прошло несколько лет, а потом два события, случившиеся подряд одно за другим, круто поменяли ее судьбу. Сначала вернулся из Сибири отец Никодим. Дуся была у него, и он, узнав, что второй раз она замуж не вышла, по-прежнему воспитывает ребенка одна, сказал, что покойники - очевидно, он имел в виду ее мужа - все видят, и когда мы делаем дурное - печалятся, а когда хорошее - радуются за нас. А еще через неделю в Онуфриевке отец Анфиноген обмолвился, что знакомая им обоим юродивая Клаша вот уже три месяца каждое утро по ней, Дусе, по живой, читает полный чин заупокойной службы. Этими словами она была очень напугана и уже в поезде, раз за разом повторяя то, что услышала, довела себя почти до истерики. В Москве даже не пошла с вокзала домой, а, дождавшись первого утреннего поезда, поехала обратно в Оптину, к монахиням, думала, может быть, они что-нибудь посоветуют.
Монахини и вправду приняли Дусю как сестру, наперебой принялись успокаивать и утешать, объяснять, что юродивая хоронит ее только для мирской жизни и ее отпевание во славу. “Наверное, - повторяли они, - Клаше было видение насчет тебя, и было сказано, что скоро все равно, как одна из нас, ты тоже сделаешься Христовой невестой”. Они были радостны и веселы, целовали ее, говорили, что Господь наконец внял Дусиным слезам, молитвам и решил облегчить ношу, которую на нее взвалил. Но она их уже не слушала, пыталась представить себя в рясофоре.
С того дня Дуся и вправду все упорнее стала думать о постриге, останавливало же одно - страх за сына. Впрочем, когда через полгода она заговорила о Сереже с Анфиногеном, он ответил, что хорошо понимает ее опасения, но ведь монашество бывает разное, и она может быть пострижена в мантию и, воспитывая ребенка, дальше продолжать жить в миру. Подобное служение церковь и раньше одобряла, тем более - в нынешние времена, когда монастыри почти сплошь позакрывали.
Слова Анфиногена сняли главное препятствие, и двадцать второго января двадцать седьмого года она была пострижена. Постригал ее отец Никодим под ее же именем - Евдокии, мантию держал отец Анфиноген, а одежды для пострига подарила Клаша, первая благословившая ее на путь к Богу.
Впоследствии уже нам Дуся говорила (это казалось ей очень важным), что в ее постриге был изъян, и тут ничего было не поправить. Причина не в нарушении ею монашеского обета - подобного она за собой не знала, - а в слабости, неправде, что предшествовали ее уходу из мира. Она бежала в Христовы невесты, пытаясь спастись от лжи, которая много лет переполняла ее исповеди, и от столь же лживых обещаний, которые она надавала каждому из своих старцев. Получалось, что и здесь зло проложило дорогу добру, но Дуся была убеждена, что и дальше из добра ни временем, ничем другим грех вымыт не был; как был - так в нем и остался.