Ирина Ясина - Книга волшебных историй (сборник)
– И шея сильная, – добавила она. – Знаете, сколько весит фотоаппарат с большой линзой?
– А сколько весит дохлый удав! – подхватил Леон.
* * *Дома им все же пришлось объясниться:
– Понимаешь, радость моя…
– Только не называй меня своей радостью, как эту консьержку, а то я решу, что ты – Филипп.
– Хорошо, моя мегера, мой идол, моя худющая страсть – так лучше?
– Я не худая, я в теле…
– О-о-о, да! сейчас начну вытапливать этот жир…
– Пусти, перестань меня хватать, говори, что хотел…
– Сначала кофе сварю, ты не против?
– Мне не кофе, а чай…
– Да ты просто нох айне казахе!
– Да, и с молоком…
Они просидели на кухне до глубокой ночи. Он доказывал, убеждал, уговаривал, рисовал дивные картины, высмеивал ее страхи, описывал дом главного редактора какого-то музыкального издательства, с которым должен был в Лондоне встретиться: якобы там над старинной печью в кухне всегда сушатся серые залатанные кальсоны… Она сначала смеялась, потом плакала, опять смеялась его шуткам… Наконец, на выдохе смеха, согласилась «поехать в этот чертов Лондон»… Он поздравлял себя с выигранной битвой, – вспотел от напряжения, как дровосек, хоть рубашку выжимай.
Затем минут пять они целовались над пустыми чашками – умиротворенные, обсудившие все детали поездки…
…после чего она объявила, что все-таки, нет, никуда с ним не поедет:
– А вдруг я столкнусь там с Фридрихом? Елена таскается с ним на всякую музыкальную… – и вовремя запнулась, – видимо, собиралась нечто сказануть: музыкальную чушь? хрень? Да уж, сейчас ей, бедняге, придется придерживать язык на кое-какие темы.
Леону следовало бы просто утащить ее в постель – а утром видно будет. Но он устал, разозлился, и как это прежде бывало на допросах, от упорного сопротивления объекта повел себя еще мягче: надо было захомутать эту кобылку, – хватит, натанцевались.
– Ты не только столкнешься с ним, – скупо улыбаясь, совсем иначе улыбаясь, проговорил он. – Ты напишешь ему и напросишься в гости.
Она молча уставилась на эту улыбку. Так он смотрел на нее там, на острове, перед тем, как заманить в лес. Испуганным шепотом спросила: – Зачем?
У него в заначке имелось, по крайней мере, три убедительных ответа и три разных улыбки на подкладку, но он, беззвучно рисуя губами слова, будто их кто-то мог подслушать, сказал:
– Не знаю… – что было, во-первых, чистой правдой, а во-вторых – единственно верным в эту минуту ощущением; и единственно родственным ее внезапным птичьим перелетам.
Ему не нужен был Фридрих. С Фридрихом, и очень скоро, разберутся другие. Гюнтер – вот за кем он охотился, неуловимый Гюнтер, племянник генерала Бахрама Махдави, вероятный секретный координатор по связям КСИРа с Хизбаллой. Там, в доме Фридриха, таился шанс выудить какие-то сведения о маленькой неприметной бухте, о частной почтенной яхте, чьей конечной целью будет Бейрутский порт… В сущности, именно в том доме могла их ожидать вольная. Леон ехал в Лондон за выкупом. Он давно задумал этот обмен с конторой, еще в тот день, когда Айя, сидя на его колене, подтвердила присутствие Гюнтера в Иерусалиме в день убийства старика-антиквара. Что ж, если на то пошло, мы не чураемся торга: я вам сынка, Гюнтера, или как там его еще зовут… а вы мне – покой и волю. То есть, – Айю… Конечно же, – Айю…
– Воображаю, – она усмешливо тряхнула головой, – как мы сваливаемся туда прямо на день рождения Фридриха.
– А когда у него день рождения? – встрепенулся Леон.
– На другой день после твоего концерта в Кембридже…
Леон вскочил и заметался по кухоньке, вылетел в коридор, встал в дверях спальни, уставился на барышнин гобелен, словно пересчитывал – все ли пирожные в наличие, или их уже слопал негодник-апаш… Нет, не все, не все пирожные он слопал, в радостном возбуждении сказал себе Леон, кое-что оставил тебе на закуску. И да здравствуют дни рождения!
Вернулся в кухню и вновь уселся за столик – странно спокойный, чем-то довольный донельзя.
– Там собирается большая компания?
– Да нет, в основном какие-то его пожилые дружбаны, из этих, знаешь: «мой адвокат», «мой врач» …И какой-нибудь заезжий хмырь из випов, в модных туфлях с шипами, вокруг которого выплясывает Елена. Человек семь – десять. Во всяком случае, Большая Берта все эти годы справлялась сама, никого не нанимали. Она неплохо кашеварит и терпеть не может готовую еду, которую, знаешь, теперь принято покупать, «чтобы в доме не воняло». А когда Елена пытается что-то вякать, кричит: «Еда не сразу становится говном!». Да, и к тому же, Гюнтер, если он в Лондоне… Вот уж кто готовит – пальчики оближешь!
– А Гюнтер всегда приезжает на день рождения Фридриха?
– Не обязательно… но когда может, приезжает. Ведь эта дата – она и день смерти его матери, такое вот совпадение. Ну и в этот день он старается быть с отцом. Хотя за столом с гостями никогда не сидит. Я же тебе рассказывала – его в доме не чувствуешь, он как призрак. Леон! – Айя поежилась, умоляюще-серьезно проговорила: – Не стоит туда соваться. Я боюсь их, Леон!
– Чепуха, бродяжка моя, – нежно отозвался он, хотя в губах его промелькнул хищный опасный росчерк. – Чего тебе бояться? Я буду рядом.
– Нет, погоди… Я просто в толк не возьму: зачем тебе этот глупый риск!.. – И недоуменно усмехнулась, покачав головой: – Ну, в роли кого я тебя притащу – даже если решусь сунуть туда нос? знакомьтесь, это мой… кто ты мне – бойфренд?
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга; несколько протяжных мгновений, которые все длились, аукаясь в их глазах, – властные и одновременно робкие, и физически ощутимые, как прикосновения.
– Жених, – коротко и тихо сказал он. – Годится?
Помедлив, она спросила безразличным тоном:
– Это такая… концертная версия?
Тогда, отсчитав три гулких удара в висках, чувствуя, как что-то мягко всхлипнуло и покатилось в невозвратную глубину груди, он спокойно ответил:
– Это предложение руки и сердца, если ты не против.
Она не шелохнулась… Сидела, по-прежнему всматриваясь в его губы, недоверчиво улыбаясь, будто он случайно оговорился, просто не мог произнести такого, и оба это понимают. Только брови ее ласточкины дрожали, не снижая изумленной высоты… Наконец она вздохнула, поднесла обе ладони к лицу, точно собираясь из них напиться, вдруг нырнула в них лицом и заплакала…
И беззвучно неиссякаемо плакала все время, пока Леон скупо объяснял, ребром ладони размечая на столике этапы опасного разговора, – именно так: дорогой Фридрих, никогда не стала бы надоедать тебе случайным знакомством. Но это – серьезный шаг в моей жизни, а ты, несмотря на все наши разногласия, у меня тут единственный родственник. И не то, что благословения жду, просто считаю необходимым представить тебе… и так далее.
…беззащитно улыбалась, кивала и плакала.
И так далее…
Слезы у нее всегда были наготове, так близко, так благодатно; к ее резкому и сильному характеру никакого отношения не имели. И хорошо, что Леон это сразу понял: просто, природа заботилась, чтобы в отсутствии слуха самый важный инструмент ее существа – ее глаза, ее пристальный лучистый взгляд – постоянно омывался сокровенной природной влагой…
Татьяна Толстая
Архангел
Отрывок
Д. знал, что он был Павшим Ангелом, а вернее, – Архангелом, по счету – пятым.
Всего Архангелов пять.
Михаил, Гавриил, Рафаил и Уриил; Д. – пятый.
В земных книгах пишут чушь, придумывают и накручивают что хотят, послушать людишек, а вернее, – почитать их безответственные и нахальные книжонки – так Архангелов – пруд пруди: якобы Азраил какой-то, Натанаил… Бред.
Не стоит даже раздражения.
Нет, их пять, вернее, когда-то было пять, – чудесно, неразрывно, симметрично, полноценно соединенных вместе, подобно пентаклю, – волшебной, совершенной фигуре, впоследствии, разумеется, опошленной и опоганенной людишками, как водится, до безобразия. Пентакль не более похож на так называемую «звезду», которые они рисуют где не лень, чем прерафаэлитская Офелия – вся в цветах, уплывающая по ручью, – на пьяную бабу с Московского вокзала, вышедшую поживиться отбросами мужичья ночью к поезду 0.40 на Апатиты. К плацкартному вагону.
Некогда было СЛОВО – пять букв, – и оно, упав в мир, стало плотью, – спрашивается, зачем? Плоть тяжела, тяжела, бесконечно тяжела, глуха, непролазна, неподвижна, – ужасный, надламывающий позвоночник вес. Ужасный, черный, лиловый, коричневый мрак, душные закоулки, осклизло-мохнатые пещеры. Каменный потолок. Сырой песок в пальцах. Гири тупого свинца.
Слово летуче, слово лучисто, слово сейчас здесь – а через миг уже там, – за и сквозь. За тучами, звездами, водами небес, по ту сторону всех, даже самых кривых зеркал, наполненных отражениями голубых садов, – за линиями, кубами, сферами, ломаными неевклидовыми – уж конечно, неевклидовыми – пирамидами, за вертоградами корней из диких чисел, за россыпью таких цифр, о которых здесь еще не догадываются, оно там, за горними, скрытыми от человеческой мысли зоосадами и бестиариями, за птичниками малых ангелов, за инкубаторами радужно-белых серафимов, и дальше, там, где не летало крыло самого летучего из нетварных существ, там, где Вода и Поляна, – говоря низким языком, – Вода и Поляна, блаженство, вечность, непорванная струна, покой, кристалл, цвет, стройность, всеохватность и гармония, – но смотрите, смотрите: язык немеет, когда берется за описание Воды и Поляны; немеет, отсыхает, как лист в октябре, падает, скукоженный.