Марсель Пруст - В сторону Свана
Но дальше течение замедляется, река проходит по частному владению, доступ в которое был открыт для публики его собственником, большим любителем водяной садовой культуры, насадившим в маленьких прудах, образуемых здесь Вивоной, целые сады водяных лилий. Так как берега в этом месте поросли густыми рощами, то тень от деревьев давала воде известную окраску, обыкновенно, темно-зеленую; но по временам, когда мы возвращались домой прояснившимися после грозового полудня вечерами, я видел на поверхности воды чистые и яркие синие тона, почти фиолетовые, похожие на перегородчатые эмали в японском вкусе. Там и сям на воде краснел, словно земляника, цветок кувшинки, с алым сердцем в кольце белых лепестков. Дальше цветов росло больше, но они были более бледные и не такие лоснящиеся, более шероховатые, в более густых складочках, и случай разбрасывал их в таких изящных узорах, что мне казалось, будто я вижу плывущие по течению, как после меланхолического финала изысканного праздника во вкусе Ватто, растрепанные гирлянды бледных роз. В другом месте, казалось, сохранен был уголок для более грубых сортов, с опрятными белыми и розовыми, как у ночных фиалок, лепестками, вымытыми с хозяйственной заботливостью, словно фарфоровая посуда, тогда как немного подальше другие кувшинки, прижавшиеся друг к дружке и образовавшие настоящую плавучую грядку, похожи были на анютины глазки, прилетевшие сюда, словно мотыльки, из какого-то сада подержаться на своих полированных голубоватых крылышках над прозрачной тенистостью этого водного цветника; этого небесного цветника также: ибо он давал цветам почву тона более драгоценного, более волнующего, чем тон самих цветов; и сверкала ли она под кувшинками в полдень калейдоскопом молчаливого, ненасытного и переменчивого счастья, или же наполнялась, словно далекий какой залив, розовыми грезами закатного солнца, непрестанно меняя окраску, но всегда гармонируя, вокруг более устойчивой окраски венчиков лилий, с тем, что есть самого глубокого, самого мимолетного, самого таинственного, — с тем, что есть самого бесконечного, — в каждом мгновении: и в полдень, и вечером водяные эти лилии цвели, казалось, в лоне самого неба.
Миновав этот парк, Вивона вновь ускоряла свое течение. Сколько раз наблюдал я — и желал поступать точно так же, когда волен буду жить как мне заблагорассудится, — гребца, который, уронив весла и запрокинув голову, лежал на спине, растянувшись во весь рост, пустив лодку по течению, видя только медленно скользящее над ним небо и изображая на лице своем предвкушение счастья и покоя.
Мы присаживались между ирисами на берегу реки. В праздничном небе лениво плыло беспечное облачко. По временам, истомленный скукой, карп всплескивал над водой в каком-то отчаянном порыве. Нам пора было подкрепиться. Перед тем как вновь пуститься в путь, мы долго ели фрукты, булку и шоколад, сидя на траве, и к нам доносились с горизонта ослабленные, но еще густые и металлические звуки колокола Сент-Илер; они нисколько не растворялись в воздухе, который пересекали с таких уже давних пор, но, разъятые на части последовательным своим трепетанием, вибрировали над самыми венчиками цветов у наших ног.
Иногда мы проходили мимо стоявшего у самой воды и окруженного деревьями дома, какой-то загородной дачи, — одинокого, затерянного, не видевшего ничего, кроме реки, омывавшей его фундамент. Молодая женщина, задумчивое лицо которой и элегантные вуали были не местного происхождения и которая, должно быть, прибыла сюда, чтобы, согласно народному выражению, «схорониться» в этом доме, вкушать горькое удовольствие от сознания, что ее имя, и особенно имя того, чье сердце она не могла удержать, здесь неизвестно, — глядела из окна, не позволявшего ей видеть дальше причаленной у двери лодки. Она рассеянно поднимала глаза, заслышав за деревьями, росшими на берегу, голоса прохожих, по которым, еще перед тем как увидеть их лица, она с уверенностью могла заключить, что никогда эти прохожие не знали и никогда не узнают неверного ее любовника, что ничто в их прошлой жизни не хранило знака о нем и никогда в их будущем им не случится получить этот знак. Чувствовалось, что в своем отречении она добровольно покинула места, где могла бы, по крайней мере, поглядеть на того, кого она любила, променяв их на места, которые его никогда не видели. И я замечал, как, возвратившись с дальней прогулки по дороге, на которой, как ей хорошо было известно, он никогда не покажется, она снимала со своих покорившихся судьбе рук длинные перчатки, вкладывая в это движение ненужную ей теперь грацию.
Во время наших прогулок в сторону Германта никогда не могли мы добраться до истоков Вивоны, о которых я часто думал и которые были в моем представлении чем-то столь абстрактным, столь идеальным, что, когда мне сообщили об их местонахождении в нашем департаменте, на расстоянии определенного числа километров от Комбре, я был так же удивлен, как удивился, узнав, что пункт, где, по мнению древних, открывался вход в преисподнюю, существует в действительности на земной поверхности. Равным образом никогда не могли мы дойти до предела, которого мне так хотелось достигнуть, — до самого Германта. Я знал, что там был замок, где жили герцог и герцогиня Германтские, знал, что они были реальные и подлинно существующие персонажи, но каждый раз, когда я думал о них, я представлял их себе то на гобелене, как графиню Германтскую на «Короновании Эсфири», висевшем в нашей церкви, то в переливчатых радужных тонах, как Жильбера Дурного на витраже, где из капустно-зеленого он делался сливяно-синим в зависимости от того, погружал ли я еще руку в святую воду или подходил уже к нашим стульям, то совсем неосязаемыми, как образ Женевьевы Брабантской, родоначальницы фамилии Германтов, образ, проектируемый волшебным фонарем на занавески моей комнаты и подчас даже на потолок, — словом, всегда окутанными тайной меровингской эпохи и купавшимися, словно в лучах закатного солнца, в оранжевом свете, источаемом звучным слогом «ант». Но если, несмотря на это, они были для меня, в качестве герцога и герцогини, существами реальными, хотя и необыкновенными, зато их герцогская личность расширялась до огромных размеров, делалась невещественной, чтобы быть способной вместить в себя тот Германт, герцогом и герцогиней которых они были, всю залитую солнцем «сторону Германта», течение Вивоны, ее кувшинки и развесистые деревья и бесконечную вереницу прекрасных летних послеполуденных часов. И я знал, что они не только носили титул герцога и герцогини Германтских, но, начиная с XIV века, когда после безуспешных попыток одержать верх над своими прежними сеньорами, они объединились с ними путем браков и стали также графами Комбрейскими, следовательно, первыми гражданами Комбре, хотя и единственными из всех граждан, не жившими в нем; — графами Комбрейскими, обладавшими Комбре, вплетшими его в свое имя и свою личность и несомненно носившими на себе печать той странной и набожной меланхолии, которая была такой характерной особенностью Комбре; — собственниками города, но города в целом, а не какого-либо отдельного дома в нем, пребывавшими, вероятно, на дворе, на улице, между небом и землею, как тот Жильбер Германтский, у которого я мог видеть на витражах абсиды Сент-Илер только покрытую черным лаком оборотную сторону, если задирал голову, когда ходил за солью к Камю.
Случалось, что, гуляя «в стороне Германта», я проходил иногда мимо садиков с влажной почвой, над оградой которых поднимались гирлянды темных цветов. Я останавливался перед ними в надежде приобрести драгоценное новое знание, ибо мне казалось, что перед глазами моими находится кусок той речной области, в которой мне так хотелось побывать после того, как я познакомился с описанием ее в книге одного из моих любимых авторов. С этой именно областью, с ее воображаемой почвой, изрезанной множеством обливавшихся пеной потоков, отожествился, изменив в воображении моем свою внешность, Германт, когда я услышал от доктора Перспье о цветах и прелестных ручьях и фонтанах, которые можно было видеть в замковом парке. Мне грезилось, что герцогиня Германтская пригласила меня туда, по внезапному капризу воспылав ко мне страстью; целый день она занималась вместе со мной ловлей форели. А вечером, проходя со мной под руку мимо садиков своих вассалов, показывала мне гирлянды фиолетовых и красных цветов, свешивавшихся над низкой оградой, и сообщала мне их названия. Она просила меня рассказать ей содержание стихотворений, которые я собирался написать. И так как я хотел в будущем стать писателем, то грезы эти напоминали мне, что пора уже решить, что именно собираюсь я писать. Но как только я задавался этим вопросом, стараясь найти сюжет, в который я мог бы вложить бесконечно глубокое философское содержание, ум мой переставал работать, перед мысленным моим взором открывалась одна лишь пустота, и я приходил к убеждению, что либо у меня вовсе нет таланта, либо какая-нибудь болезнь мозга мешает ему развиться. Иногда я рассчитывал на помощь моего отца. Он был таким могущественным человеком, в такой милости у власть имущих, что ему удавалось иногда добиться для нас нарушения законов, которые Франсуаза научила меня считать более непреложными, чем законы жизни и смерти, например отложить на год обязательную окраску фасада нашего парижского дома, единственного в целом квартале получавшего такую льготу, или выхлопотать у министра для сына г-жи Сазра, собиравшейся ехать на воды, разрешение держать выпускные экзамены на два месяца раньше назначенного срока, вместе с кандидатами, фамилии которых начинались на букву А, не дожидаясь, когда придет очередь для кандидатов с фамилиями на С. Если бы мне случилось тяжело заболеть или быть похищенным разбойниками, то, будучи убежден, что мой отец находится в слишком хороших отношениях с высшими властями и располагает слишком влиятельными рекомендательными письмами к Господу Богу, чтобы болезнь моя или мой плен могли оказаться чем-либо большим, чем пустые призраки, нисколько для меня не опасные, я спокойно дожидался бы часа неминуемого возвращения к отрадной действительности, часа освобождения или выздоровления; быть может, это отсутствие таланта, эта черная дыра, зиявшая в моем уме, когда я искал сюжета для своих будущих произведений, была также только невещественной иллюзией, рассеющейся благодаря вмешательству моего отца, который, опираясь на свои связи с правительством и с провидением, устроит так, что я окажусь первым писателем эпохи. Но в другие минуты, когда мои родные выходили из терпения, видя, что я задерживаюсь на дороге, вместо того чтобы следовать за ними, моя действительная жизнь переставала казаться мне искусственным созданием моего отца, которое он мог видоизменять по собственному произволу, но, напротив, представлялась помещенной в некоторую реальность, созданную не для меня, реальность, решения которой невозможно было обжаловать, в которой у меня не было союзников и друзей и за пределами которой не таилось решительно ничего. Мне казалось тогда, что я существую подобно всем прочим людям, что так же, как и они, я состарюсь и умру и что среди них я лишь принадлежу к числу лиц, лишенных литературного дарования. В результате я приходил в отчаяние и навсегда отрекался от литературы, несмотря на ободряющие речи Блока. Это интимное и непосредственное чувство, это ощущение ничтожества моей мысли превозмогало все расточаемые передо мною льстивые слова, подобно тайным угрызениям совести, мучающим человека злого, хотя бы все восхваляли его добрые дела.