Марсель Пруст - В сторону Свана
Мы проходили по улице Птицы перед старой гостиницей Подстреленной Птицы, в большой двор которой вкатывали некогда в XVII веке кареты герцогинь де Монпансье, Германтов и де Монморанси, когда им нужно было приезжать в Комбре для какой-нибудь тяжбы со своими фермерами или для получения от них присяги в верности. Затем мы выходили на городскую площадку для игр, сквозь деревья которой виднелась колокольня Сент-Илер. И мне очень хотелось сесть там на скамейку и провести целый день за книгою, слушая звон колоколов, ибо устанавливалась такая прекрасная погода и в воздухе было так тихо, что когда били часы, то не было впечатления, будто бой этот нарушает полуденное спокойствие, но лишь казалось, что он освобождает день от отягчающего его содержания и что колокольня, с ленивой и пунктуальной точностью особы, которой нечего делать, надавливает в определенные мгновения на преизбыточность тишины, чтобы выжать из нее и уронить в пространство несколько золотых капелек, медленно и естественно накапливаемых в ней жарою.
Наибольшей прелестью прогулки в сторону Германта было то, что почти все время нам нужно было идти по берегу Вивоны. В первый раз мы пересекали реку через десять минут по выходе из дому, по пешеходному мостику, называвшемуся Старым мостом. Каждый год, на следующий же день после нашего приезда, в пасхальное утро, по выслушании проповеди, если погода была хорошая, я бежал туда (окруженный беспорядком, бывающим всегда в утро большого праздника, когда рядом с пышными приготовлениями тем более убогой кажется не убранная еще посуда и предметы повседневного обихода) посмотреть на реку, медленно катившую свои небесно-голубые воды среди еще черных и голых берегов и сопутствуемую только кучками преждевременно зажелтевшего златоцветника и первых буквиц; изредка, впрочем, можно было увидеть голубое пламя фиалки, стебелек которой изгибался под тяжестью заключенной в ее чашечке благоуханной капельки. Старый мост выходил на тропинку-бечевник, летом в этом месте всю обрамленную голубоватой листвой орешника, под тенью которой всегда сидел рыбак в соломенной шляпе, точно вросший там в землю. В Комбре, где я знал каждого и всегда мог определить, какой кузнец или мальчик из бакалейной лавочки скрывается под ливреей церковного привратника или под стихарем певчего, этот рыбак был единственным лицом, которое я не мог бы опознать. Должно быть, он был знаком с моими родными, потому что приподнимал шляпу, когда мы проходили мимо; я хотел тогда спросить его имя, но мне делали знак, чтобы я молчал, так как мой голос мог спугнуть рыбу. Мы поворачивали на тропинку, извивавшуюся по крутому берегу, на несколько футов выше уровня реки; другой берег был низкий, на нем тянулись луга до самого городка и даже до расположенного еще дальше вокзала. Луга эти были усеяны наполовину скрытыми в высокой траве остатками замка графов Комбрейских, в средние века течением Вивоны защищенного с этой стороны от нападения сеньоров Германтских и аббатов Мартенвильских. Сейчас замок этот представлял собой лишь несколько обломков башен, слегка бугривших ровную поверхность луга, едва заметных, откуда некогда арбалетчик метал камни, откуда дозорный наблюдал за тем, что происходит в Новпон, Клерфонтен, Мартенвиль-ле-Сек, Байо-л'Экзан, вассальных территориях сеньоров Германтских, в которые вклинивался Комбре; обломки эти едва возвышались над травой, и по ним карабкались школьники из конгрегации христианских братьев, приходившие сюда учить уроки или играть во время рекреаций; — седая старина, почти ушедшая в землю и расположившаяся на берегу реки, словно гуляющий, присевший освежиться, давала уму моему обильную пищу, заставляла имя Комбре обозначать для меня не только теперешний маленький городок, но также весьма отличный от него исторический город, пленяла мое воображение непонятными и чуждыми для нас теперь чертами, наполовину скрытыми в желтом ковре лютиков. Их было очень много в этом месте, облюбованном ими для резвых своих игр в траве; они росли поодиночке, парами, группами, желтые как яичный желток, глянцевитые в тем большей степени, казалось мне, что, не будучи способен отнести удовольствие, доставляемое мне их видом, к какому-либо вкусовому ощущению, я сосредоточивал его на их золотистой поверхности до тех пор, пока оно не становилось настолько мощным, что создавало в моем уме представление о самодовлеющей, не служащей никаким практическим целям красоте; так бывало, начиная с самого раннего моего детства, когда с прибрежной тропинки я протягивал к ним руки еще прежде, чем научился произносить их прелестное имя, годное для принцев из французских волшебных сказок; вся душа моя неслась к этим пришельцам, переселившимся сюда, может быть, несколько веков тому назад из Азии, но навсегда натурализовавшимся среди французских деревень, довольным окружавшим их скромным горизонтом, любящим солнце и берег реки, верным неширокому виду, открывавшемуся на вокзал, и все же до сих пор хранящим, подобно некоторым нашим старым полотнам, в простонародной своей простоте поэтический блеск Востока.
Я с удовольствием смотрел на графины, пускаемые в Вивону мальчишками для ловли пескарей; наполненные речной водой и в свою очередь окруженные водой, являясь одновременно «вместилищем», чьи прозрачные стенки подобны были отвердевшей воде, и «вмещаемым», погруженным в более обширное вместилище из жидкого и текучего хрусталя, они вызывали образ свежести, более усладительный и более раздражающий, чем тот, что они вызвали бы, если бы стояли на сервированном столе, ибо показывали эту свежесть лишь в ее непрерывной текучести, между неосязаемой водой, в которой мои руки не могли схватить ее, и плотным стеклом, в котором мое нёбо не могло бы ощутить ее вкуса. Я все собирался снова прийти туда с удочкой; я выпрашивал кусочек хлеба из корзинки, подаваемой к завтраку, катал из него шарики и бросал их в Вивону, где они, казалось, обладали способностью приводить воду в состояние пересыщенного раствора, ибо она тотчас же густела вокруг них яйцевидными гроздьями хилых головастиков, которые несомненно до тех пор были растворены в ней, невидимы, но совсем готовы подвергнуться кристаллизации.
Несколько поодаль течение Вивоны засоряется водяными растениями. Сначала они попадаются в одиночку, например, какая-нибудь кувшинка, так несчастливо выросшая посреди водяной струи, что та не давала ей ни минуты покоя, и, подобно механически движущемуся парому, цветок приставал к одному берегу лишь для того, чтобы снова отплыть к другому, вечно повторяя свой двойной путь. Увлекаемый к одному из берегов, стебель его распрямлялся, удлинялся, вытягивался, достигал крайнего предела растяжения, затем струя снова подхватывала его, зеленый трос сворачивался и приводил бедное растение к его исходному пункту, могущему быть названным так с тем большим правом, что оно ни секунды не оставалось там и обречено было снова повторять свое неизменное движение. В каждую из наших прогулок я всегда находил его все в том же беспомощном состоянии, напоминавшем состояние неврастеников той категории, куда, по мнению дедушки, следовало отнести тетю Леонию, — неврастеников, из года в год, без всякого изменения, являющих нам зрелище странных привычек, от которых, как им кажется, они вот-вот готовы избавиться, но которым остаются верны до самой смерти; подхваченные шестерней своих недугов и маний, тщетно пытаются они вырваться на свободу: усилия их лишь обеспечивают неуклонное функционирование их странной, роковой и гибельной диететики. Такова была и эта водяная лилия, похожая также на одного из тех несчастных, необыкновенное мучение которых, непрестанно повторявшееся в течение вечности, привлекло к себе любопытство Данте, и он обстоятельнее расспросил бы о его природе и причинах у самих жертв, если бы Вергилий, ушедший далеко вперед, не заставлял его поспешно бежать за ним вдогонку, как заставляли меня догонять их мои родные.
Но дальше течение замедляется, река проходит по частному владению, доступ в которое был открыт для публики его собственником, большим любителем водяной садовой культуры, насадившим в маленьких прудах, образуемых здесь Вивоной, целые сады водяных лилий. Так как берега в этом месте поросли густыми рощами, то тень от деревьев давала воде известную окраску, обыкновенно, темно-зеленую; но по временам, когда мы возвращались домой прояснившимися после грозового полудня вечерами, я видел на поверхности воды чистые и яркие синие тона, почти фиолетовые, похожие на перегородчатые эмали в японском вкусе. Там и сям на воде краснел, словно земляника, цветок кувшинки, с алым сердцем в кольце белых лепестков. Дальше цветов росло больше, но они были более бледные и не такие лоснящиеся, более шероховатые, в более густых складочках, и случай разбрасывал их в таких изящных узорах, что мне казалось, будто я вижу плывущие по течению, как после меланхолического финала изысканного праздника во вкусе Ватто, растрепанные гирлянды бледных роз. В другом месте, казалось, сохранен был уголок для более грубых сортов, с опрятными белыми и розовыми, как у ночных фиалок, лепестками, вымытыми с хозяйственной заботливостью, словно фарфоровая посуда, тогда как немного подальше другие кувшинки, прижавшиеся друг к дружке и образовавшие настоящую плавучую грядку, похожи были на анютины глазки, прилетевшие сюда, словно мотыльки, из какого-то сада подержаться на своих полированных голубоватых крылышках над прозрачной тенистостью этого водного цветника; этого небесного цветника также: ибо он давал цветам почву тона более драгоценного, более волнующего, чем тон самих цветов; и сверкала ли она под кувшинками в полдень калейдоскопом молчаливого, ненасытного и переменчивого счастья, или же наполнялась, словно далекий какой залив, розовыми грезами закатного солнца, непрестанно меняя окраску, но всегда гармонируя, вокруг более устойчивой окраски венчиков лилий, с тем, что есть самого глубокого, самого мимолетного, самого таинственного, — с тем, что есть самого бесконечного, — в каждом мгновении: и в полдень, и вечером водяные эти лилии цвели, казалось, в лоне самого неба.